Убийство. (Написано в 1924 г. Напечатано впервые в журн. Возрождение в 1965 г.)
УБИЙСТВО
I
Вспоминаю я март 1917 года…
Зачинающаяся, но уже хмельная, весна, сибирские просторы и дали, и «поезд свободы», от паровоза и до хвоста − в красных флагах, в полотнищах кумача с золотом и коленкора с дегтем, с крикливыми изречениями из прокламаций, где бряцали побрекушечные слова, совсем опошленные потом тысячами трибунных глоток, − все эти: «кошмары тираний», «вековые цепи рабства», «крестные пути скованной революционной мысли»); все это «долой!», «да здравствует» и «вперед» (на случай сдобренные выхваченными стихами из поэтов)ю То был (необычный) Поезд, доселе еще нигде невиданный, − (поезд) освобожденных политических каторжан. (Воистину − п ь я н ы й поезд).
Тогда, в хмельном от революции марте, все было пьяно, тревожно-бесшабашно, беспланно, безудержно.
(Многотысячные) толпы солдат, вдруг «застрявшие» по дороге к фронту, (мгновенно учуявшие с в о б о д у). Волны народа на узловых (станциях), пытливо приглядывающиеся, − «возможности», но не принимающие пока всерьез. Мальчишки сел придорожных, (версты дующие за поездами,) источными голосами орущие: (а-ти-лату-ры-ы) азет! раздирающие подав руки (предусмотрительно) запасенной «литературы», революционного хлеба-камня, что пошвыряли из окон радостно-щедрые руки будущих творцов жизни. Линейные сторожа, вдруг позабывшие про шлагбаумы и попивающие чаек за окошечками своих будок, выслав с флажком девчонку. Серые кучки матерых (бородатых) каторжников, (на радостях) пущенных гулять по России, исподлобья высматривающих (пути свои) с потеплевших откосов, с пустынных полустанков, (с городских окраин) цепляющихся за (каждый) поезд, чтобы поспеть «на праздник», рассказывающих таинственные истории мук, принятых «за свободу народа», (− уже натачивающих ножи.) Начальники станций, веселящие революционный глазок яркой красной фуражкой, конфузливо ею машущие под раскатистое ура. Свалившиеся под откос костяки слетевших с рельс поездов, колесами к небу, вскрики разболтавшихся паровозов, призывающие самые недра тайги спешить на пир, − все было пьяно сорвавшеюся с винтов жизнью, заманчивой жизнью без колеи.
А в этом замутившемся хмелю (− от неожиданных и заманных возможностей −) (безудержном) народном море, по первым валам его, мчался «корабль революции», славный поезд (героев революции), (шестисот) политических каторжан, (пусть героев второстепенных, пусть даже революционной «шпанки», но все же героев неподдельных. Так, по крайней мере, они именовали себя (просторам и серым толпам на станциях).
Генералы от революции уже прокатили (особь) в экспрессах, с солидными «путевыми», (с почетными кортежами,) под трубные звуки оркестров и шелест революционных знамен, с букетами роз пунцовых, шустро добытых из теплиц сибирских капиталистов, (неопределенно заулыбавшихся в неясный лик Революции) уже сотрясали аудитории (добрыми зовами и огневыми речами закружившейся истерички, возомнившей себя королем испанским, уже формировали − будили «революционное самосознание масс» на пути (через Самару в Москву и) в Питер, где сотни рук взволнованно-цепких старались выхватить друг у друга опустившиеся (и путающиеся) поводья понесшейся «Русской тройки», где уже принялись забивать в обнаженный хребет российский всякого рода колья с красными флагами всяких фирм, с громогласными изреченьями, где «да здравствует» и «долой» сплетались в великолепные обещания − дать все, от бесплатной бани и дров до… «рая», до осуществления обета из интернациональной сказки − «кто был ничем − тот будет всем», − выводя речами и действиями таинственно заманчивые разводы по которым вдруг захмелевший народ приучился читать одно: все можно!
Но и эти «шестьсот» героев, несколько запоздавших к революционному кружалу, все же могло блеснуть революционным прошлым: тайными типографиями, конспирациями, прокламациями и бомбами, расстрелами (русских мужиков-городовых − из-за угла, ни в чем неповинных мужиков, которых они подводили под экзекуцию, бунтуя по деревням и фабрикам, каторжными годами, ) чахотками, нажитыми подпольной жизнью, разбитыми жизнями и той вполне оправданной злобой на судьбу неудачников, которую они питали за себя лично к «проклятому старому режиму», наивно воображая, что при новом режиме они будут много таланнее.
Плохо ли, хорошо ли, но с в о ю и с о б о ю жизнь творивший народ, тысячелетней своей путиной создавший Гнездо Российское, жилами своими связавший великое государство на страх врагам и на зависть соседям алчным, силившийся в богатстве имущественном, росший и подымавшийся из низин духа, еще не сознавая своей великости и грядущего Воскресения с в о и м и, стихийными путями, смотрел выжидательно и с тупым удивлением (и с недоверием) на этих людей в пиджачках, в мягких шляпах, в каскетках и в инородческих треухах, на этих бледных и худощеких людей, кричащих из окон и с площадок вагонных на языке, едва напоминавшем родное слово, неслыханные слова: «без аннексий и контрибуций», «идеологические надстройки», «авангард пролетариата», «Импульсы революционного самосознания», «углубление революционных достижений», «великие имена Маркса и Энгельса», − и кучи-тучи сыпучего мусора, годами ссыпанного с брошюрок в некрепкие головы и теперь свободно посыпавшиеся на сибирско-российские просторы. В сыпучем треске (слов-звуков) серые толпы улавливали одно, подмывающее: теперь в с е м о ж н о!
По инструкциям-телеграммам «из центра» − «сближать население с борцами за революцию», «будить революционные чувства масс», (− спешно передаваемым за несколько станций вперед комиссарами и всякими агентами, забывшими, что кроме Революции есть Россия, требующая в острое время особенного внимания,) − в стороны от (сибирского) пути пущены были воззвания и приказы: будить, подымать, сзывать, жертвовать, жертвовать, жертвовать, доказать внимание и оказать уважение, − и «освобожденный» сибирский народ, всегда бывший свободным (и крепко сбивавший свой хозяйство,) приносил иногда «чувства сознательного гражданского отношения» (так заявляли ораторы): Красный флаг, наскоро состряпанный в паровозном депо из кумачовой рубахи, пару труб медных, занятых «на такой случай» из пожарного оркестра, пяток окороков, пожертвованных хитрым торговцем, раздумчиво почесавшим в затылке и сказавшим (резонившему его) комиссару от революции: − «Да, Господи… да мы… по случаю как борцы… кровавого самодержавия… с великим удовольствием…» (пуд сливочного масла «союза (сибирских) маслоделов»), ящик-другой) виноградного вина, вытребованного специально) телеграммой − «в виду особенности состояния».
Над этими дарами произносились речи о трогательном единодушии, о крепкой связи масс с передовыми борцами революции, о радостных слезах освобожденного народа… «когда-то все принужденного отдавать прожорливой гидре самодержавного деспотизма», о сорванной голове «гидры тирании», которую необходимо «прижечь», у которой надо вырвать ядовитые зубы и щупальцы-кровососы; о важности углублять и углублять передовые траншеи революционного фронта (военные термины особенно яро звучали из уст бледнолицых и слабогрудых «борцов», в первую голову интересовавшихся, дадут ли им годовую отсрочку призыва в подлинные траншеи немецкого фронта), дабы очнувшаяся «гидра» не вонзила отравленного ножа в спину революционного народа.
Я хорошо помню, как один сибирский мужик, с разинутым ртом слушавший (маленького) кипучего оратора, размахивавшего с вагонной площадки измятой шляпой, (все время) поправлявший (пышный) красный бант на груди, этого (неистового), неустанного шафера от революции, вдруг крикнул, поняв «свое» что-то:
− А уж о н и т а м… (учнут добираться)! Свое нагонють!
А другой, толкнув локтем, повоздержал:)
− О-ставь… (шпиены у н и х…) Им деньги платют… ка-к расстраивается… бе-да!
Этих «расстраивающихся» с часу на час становилось больше.
Питая необъяснимую страсть к «учету сил революции», любители классификаций, пунктов и литер в своих программах, жадные до революций, конфедераций, делегаций, интерпелляций, фракций и депутаций, сторонники национализаций, конфискаций, деклараций, экспроприаций, с потенциальным запалом в сторону террора и страшных до помрачения кровавых экзекуций, до оголения внешние, ходячие и сухие схемки неуловимых и отвлеченных выводов, они с первых же дней так легко неожиданно давшейся революции потеряли из вида живое лицо, тело и душу родины и России. Дети ее по метрикам, знавшие ее мало или совсем не знавшие, они принимали ее как отвлеченное нечто в революционном суждении своем. Часто совершенно чуждые ей по крови и духу, не знавшие и не любившие ее тысячелетней истории, ее не открывавшихся им недренных целей и назначений в мире, они выделывали-кроили ее историю, как хотели, нанизывая на своего идола-болвана, изготовленные по мудрой указке Маркса, все подходящие лоскутки, которые они смогли подобрать из богатейшего ее скарба. Отбросив неподходящее им из великой сокровищницы, собранной историками и делателями России, − вплоть до исторической философии Данилевского, нащупываний и пророчеств огромного Достоевского и гениально-блещущую ясность выводов Ключевского, − эти нищи мыслью и глубокими чувствами «лакеи мысли благородной», привыкшие «осознавать» налету, довольствовались большею частью тощенькими и лживо-подтасованными разглагольствованиями Шишко, самоуверенно-хдестко сумевшего приспособить крикливые факты к приятно-революционному пониманию, для которого тысяча юбок Елизаветы, нос императора Павла или попойки Петра являлись необходимейшим поводом для исторического «комаринского» на трепещущем жизнью прекрасном теле России.
Им было и чуждо, и непонятно (и недосужно быть может) то великое и величавое по судьбе российское напряжение, Духом Жизни указанное в удел России, то напряжение не по силам, которое она приняла на себя, их которого вышла с честью, оберегая века культуру, от которой ей упадали крохи, от которой ей доставались, с случайным даром, ядовитые экскременты. Через искривленные стекла, через цветные стекляшки выкинутых из европейской кухни использованных пузырьков, смотрели они на мудрое, чисто стихийное, делание Святой Руси, на мучительное, со всеми народными силами, проявление государственной мысли, со времен Александра Невского, Калиты, Донского, Святителей и Митрополитов Руси, духовных и политических вождей народа, до терзаний Смутного Времени, великих кроек Петра блестящих десятилетий гениев русского творчества, обретавших жемчужины в формировавшемся российском хаосе, − до последних и крестных мук, последнего испытания великого народа войной и государственным нестроением, из чего д о л ж н а б ы л а, иметь силы выйти Россия, если бы!.. Нет, они не умели и не хотели смотреть на ее историю здоровыми, самою жизнью живой дарованными глазами. К ней, молчаливой и трепетной, они подошли, по оголтелой указке с в о и х «и с т о р и к о в», с отвагой подпольников-прокламаторов, взяли из ее жизни все, способное раздражить-озлобить, неумело или сознательно проглядеть и ласку, и муки, и жертвы-слезы, взяли заплевали все ценное и прокричали хулу, только бы раскачать, только бы растревожить темное народное море, поиграть на его волнах с юркостью школьников-мореходцев, которые не понимают бури, не сознают, что придет она неминуемо и потопит богатые народные корабли, на которых неведомая им (и не любимая ими) рождающаяся Россия уже выплывала на великочеловеческий Океан, с ликом прекрасным, и вдохновенным, и мощным. Потопит их и поглотит.
С первых шагов (своего революционного делания, с первых шагов) по земле (так) доверчиво им открывшейся, еще в пустых просторах сибирских, они принялись искать новых путей борьбы, совершенно забыв, что уже не с кем теперь бороться, что надо давать и давать, давать и стране и жизни, чтобы заставить ее творить. Они не знали (или не сумели узнать), что жизнь − самая мудрая из хозяек, что есть у нее закон − дай, и я дам! Они, слепцы из подполья, знали другой, с в о й закон − давай и давай! − и только. Они ведь вынесли на своих знаменах пустопорожнее слово, трескуче-звонкое слово безответственных болтунов во сне рожденного Интернационала:
«Весь мир насильно мы разроем
«До основанья… а затем….
Ну, а затем… могила, (в которую упадут и сами, если не оставят для себя предусмотрительно заготовленного «ковчега».) Но они об этом не думают. Они бросаю ожидающим «чуда» массам такую чудесную заманку, ради которой можно, пожалуй, и и м поверить:
«Кто был ничем − тот будет всем!
(Великий секрет алхимиков, который им, конечно, известен: из ничего сделать – все!)
II
Я взял поезд «освобожденных» не случайно.
Такие поезда не поезда везли на Русь тучи охотников править и устраивать жизнь по с в о е м у, вернейшему, способу, который им написали и с точностью выверили прекрасно знавшие Россию: Маркс и Энгельс, Либкнехт и Адлер, (Плеханов) и Чхеидзе, Чернов и Церетелли, Рамишвили и Ленин, Троцкий и Радек, Роза Люксембург и Клара Цеткин, Вандервельде и Бела Кун и десятки сотни больших и малых учителей и пророков, многие из которых в ближайшее время нашли-таки, наконец, истинное свое призвание − палачей-убийц. Они не взяли в руководители гениев р у с с к о й мысли и р у с с к и х чувств: национального Пушкина, муками пытавшегося охватить смысл России Гоголя, (великого ученого и патриота) из недр Руси исшедшего Менделеева, чуткого и мудрого Пирогова, Данилевского, Аксакова, Соловьева, Достоевского, Ключевского, − десятков славных людей русского имени и русского духа, − вплоть до Толстого и Чехова, − для которых (Россия и) народ русский были не (отвлеченностью,) не элементиком в формуле, а волевой (и болевой) сутью их жизни. Все, что ценнейшего выдавил из себя народ в области чувств и мысли; все, что сливала в чудодейственный фокус живая жизнь, духовная и телесная ткань тысячелетней России, − национальная культура, народный дух-гений, − все это было и чуждо и неизвестно самозваным политикам, единую школу познавшим − политическое подполье, владевшим единственным полномочием − дерзостью неудачника.
Но перед этими «силами-чарами, как бы перед явившейся вдруг головой Медузы, все действительно ценное на Руси вдруг почему-то залепетало невнятно и занемело, может быть честно себе призналось, что не отросли от них корни, не связались с корнями народной глубинной жизни, и не пришло еще время народной массе править пути свои в единении тесном с водителями России. Но эти чувства-ответственности перед собой и судьбой народа − чужды и незнакомы были другим, самоуверенно-дерзко назвавшим себя вожаками народа, навязавшим нагло ему себя, загоревшим от его имени, имея фальшивый ключ, (ключ)-отмычку к темным дверям многогранной души народа, − (ложь, клевету) злобу, и (безудержное) потакание инстинктам. На этом ключе-отмычке подполье вырезало заманчивые слова: «все можно» и «нашарап!» (Они хорошо учли магическую силу этого − «нашарап!» И не ошиблись.)
Что-то еще не лепетали потерявшие голову Маниловы-либералы, приветствовали «гениальный порыв», великий праздник народа, «сбросившего вековые оковы рабства», воспевали чистоту и святость народа, так бескровно и т. д. А поезда несли и несли совсюду − из глубин Сибири, из-за Океана, из-за вражеского фронта, из всех стран и народов − вдруг взметнувшийся «авангард мировой революции», людей зеленого возраста, никогда не видавших России, или оторвавшихся от нее, в кафе и биргалках международных готовивших верные планы, по которым Россия должна отныне, под их водительством, править пути свои.
На этих поездах и кораблях, вдруг задвигавшихся совсюду «по директивам из центра», десятки тысяч «революционного авангарда» везли революционный пыл и азарт, туго взведенную пружину «революционной воли», желчь и злобу за прошлое, за исковерканные жизни, за свою неудачливость и бездарность, за мызганье по чужим дорогам. (Иные) − надежды на устройство при кулебяке российской, самой жирной из кулебяк, ароматы которой донесло и до стран заокеанских.) Везли личные страсти, может быть для самих везущих и бессознательные, чудесно укрытые «любовью к народу и человечеству». Везли и вражеские директивы, и вражеские деньги. Везли шпионов и провокаторов, ловкачей и предпринимателей, чуящих, что приспело время вцепиться в хребет российский, порядком обнаженный войной. Везли уязвленное самолюбие, самоуверенную бездарность и просто глупость, пышно увитую попугайски заученными словечками пылких чужих речей, занятых напрокат из архива Великой Французской революции. Везли на «праздник России» самоопределение народностей, любвеобильный мир без аннексий и контрибуций; наполнили собой столицы и города, вызвав к «революционному образу жизни» и в пять минут влив в себя революционизированные, между парой жгучих речей и шелушением семячек, ленивые и ставшие народные массы, которым не предъявишь ответственности. Наполнили поседения, посады и деревушки, всюду напустив снабженных мандатами на будущее удовлетворение агентов, недурно оплаченных и теперь, снабдив их «общею линией поведения», сманивая, разлагая, обещая, призывая потачками грабежа, якобы разрешенного неведомым, но очевидно всесильным Марксом, очевидно царем каким-то для всех народов (такое толкование было!), и оправданного отравляющим волю словом: «грабь награбленное!» Пополнили ряды свои убийцами и ворами, выпущенными «для-ради праздника» слабоволием сладкосердных либералов, отказавшихся, (по своей государственной мудрости?) установить власть на местах, предоставив сие созревшему вдруг народу, доказавшему свое право и т. д. Набрали для сбиваемой с толку армии комиссаров фронта. Нагнали шпионов и агитаторов, продажной и гнусной сволочи, которая, частью на немецкие сребреники, на русских харчах, автомобилях и поездах, пошла и пошла шмыгать по фронту, въедаться, вползать, вгрызаться в защищавшую родину серую толщу войск, − и там, в обстановке смерти, когда дело идет о самой великой жертве, на которую только человек способен, эта гнусь-мразь, прикрывавшаяся высокими лозунгами «человекобратства», разжигала, мутила и ослепляла массы, натравливала-науськивала, клеветала, травила; разлагала и растлевала; продавала и предавала лучших, срывала с них знаки их сыновнего и отчего долга, плевала им в незапятнанную душу, поселяла сомнение и отчаяние, подкапывалась и взрывала, чтобы приготовить майдан-базар, на котором впоследствии можно было очень и очень недурно поработать.
Я не закрываю глаза на чистые побуждения, на светлые надежды и устремления иных делателей революции российской. Я вовсе не хочу мазать все единой краской. Но что могли эти отдельные и разумные, когда и лучшие-то из них не в силах были понять то простое, простым, но цельным людям понятное (а такие были, и было их немало!), что в момент величайшего напряжения, с каким страна отстаивала право свое на национальное бытие, нельзя оставаться свидетелями и потатчиками, помощниками разлагательной народной мощи, нельзя убивать силу обороны, нельзя выхватывать из ее машин «сердце», нельзя шулерски-гнусно обещать все и всем, свое выдавать за мнение народа, которого у него и не было; нельзя расшаркиваться перед советом сбродно-случайных депутатов, сами себя таковыми объявивших, в котором, рядом с глупцами, ставшими вдруг политиками, возомнившими, что они Солоны и Ликурги, заседали и вели подтачивающую работу или маньяки, или заведомые Иуды, или наймиты вражеского стана, или ловко носившие маску вождей пролетариата российского, возглавители совета, вскоре оказавшиеся «гражданами своего отечества», за кровный счет русского рабочего человека ловко обстряпывавшим с в о е дело и теперь еще домогающимися у Европы признания правоты своей.
Но я опять отвлекся от «поезда», несшего России желанную свободу.
III
Борцы за освобождение народа, еще не выбравшие костюмов, в которых им приятнее всего будет устраивать жизнь и счастье народных масс, только еще в пути, стали искать позиций. Они стали производить дознания-анкеты, како кто верует. Воистину, это были еще политические младенцы. Три (!) анкеты успели они провести на пути от Иркутска и до Москвы, и всякий раз менялись их партийные группировки, (а посему и их «линия поведения»), и всякий раз нарождались партийные из беспартийных, социалисты-революционеры из народников-социалистов, интернационалисты из социал-демократов, максималисты из просто социалистов-интернационалистов, левые из менее левых, левые крайние, до… анархистов. Правда, это были рядовые работники, многие из них − просто тихие и добрые люди, обремененные семьями, страшно уставшие, которым только бы доткнуться до угла тихого и благостного, но они неудачно попали в кипево, в бучило всяких брожений, и, так как положение обязывает, они не могли не завертеться. И завертелись. Правда, многие из них не могли бы сказать о России двух связных слов, не вычитанных из прокламаций и листовок, и отчетливо знали разве только «Пауки и Мухи» Либкнехта, смутно-«коммунистический манифест» Маркса и Энгельса и твердо две-три революционных песни, в которых ни одним звуком не говорится о любви к родине и об ответственности перед ней, в которых нет: „Allons, enfans, de la Patrie“, а есть только одно: ненависть, ненависть и ненависть; есть беспредметное, с ножом, с топором, с дубиной и кувалдой, «вперед!» (на врага внутреннего), есть подтасованная схема жизни, в которой две краски − белая (красная), для «рабочего» и черная, для «деспота» и иже с ним пребывают; в которой только два положения − сосущий пот-кровь и «сосомый», в котором одно и одно: желчь-злоба.
Я не знаю, какая тупая и узкая, от злобы слепая голова могла сочинить эту пошлую российскую «марсельезу», эту песню недалекой, животной злости, − не злобы, − эту гнусную песню с балаганными полотнищами «деспота, пирующего в роскошном дворце, тревогу вином заливая!» − где вся жизнь величаво-страшная и громадная в творчестве и сложнейшей борьбе и завоеваниях сведена для понимания масс (и их разжига!) к «твоим потом жиреют обжоры», к «бей-души их, злодеев проклятых», к − «смерть паразитам трудящихся масс!» Но она очень удачно попала в точку, создав это пустопорожнее (и самому народу смешное, но иногда «удобное») и мелкотравчатой − «попили нашего поту-кровушки», с каковым отпуском всех грехов и пошли православные «работать», как со знаменем и щитом, на поток, разграбление и насилование всего решительно, чего душа добивалась. Но она удивительно отвечала всему нищенскому багажу делателей революции, не исключая и их вождей, что они вскоре так блестяще и доказали, усвоив себе занятие: мешать непременно всему, что могло бы втащить жизнь хотя бы на плохенькие рельсы, и всемерно способствовать валиться в прорву еще не свалившимся частям ее, чтобы прочистить дорогу главным гробовщикам и насильникам, которые, изнасиловав и ограбив, пришпилив к жертве красный ярлык «отдана на позорище», под чем надо понимать − костер для будущего всемирного пожара, − теперь пытаются поиграть в государство, недвусмысленно заявляя, что они «немножко ошиблись», что первый опыт не совсем удался; что надо, видите ли, опять создавать капитализм и культуру, обыкновенную буржуазную культуру, которую они имели неосторожность выкорчевать и сжечь; что надо уметь и торговать и торговать; что нужно идти путями кооперации, которые они также взорвали и перепахали, что… одним словом, надо все начинать сначала. Как будто никогда не было России, которую они убили, ее особливой, ее бесценной культуры, которая пошла уже рыть себе торные пути на Запад, восхищая его, весь мир, и которую они испепелили на ее родине, отняв ее у более чем стомиллионного народа, который только начинал познавать ее.
Но я опять отвлекся.
Шел поезд «освобожденных», и уже на первых значительных остановках началась словесная музыка, «сибирская увертюра», вскоре разразившаяся потрясающей оперой-монстр, во всероссийском масштабе.
Безответственные, не постигающие еще, какая страшная каша начинает вариться в великом котле российском, не перевалив и Урала, но уже заряженные десятки лет тому назад созданными революционными лозунгами, лежавшими по подвалам, как обракованный, сбыта не находящий товар, эти насвистанные попугаи, которым раз навсегда «вожди» забили в затылок клинья, раз навсегда надвинули на глаза шоры, посылали и посылали трескучие и гнилые слова: долой войну навязанную буржуазией империализма! братайся с немцами! грабь ограбивших! не верь интеллигенции, прихвостню буржуазии! углубляй и питай ненависть! вставай-подымайся, не повинуйся никакой власти, кроме власти пролетариата! истребляй офицеров, продукт господства буржуазии, этих купеческих и помещичьих сынков! отбирай землю, фабрики, заводы, банки! и т. д. Всю эту ложь-правду, весь этот лелеемый багаж подполья и продукт злобы, зависти и тоски, и умственной ограниченности, накопленной годами жизни на воле, в которой не удалось найти причала и удачи по бездарности ли или слабоволию, или вследствие увеличения непродуманными перспективами, захватившими дух у людей с воробьиным мозгом, − весь багаж этот, сдобренный желчью и муками подневольной жизни в глуши сибирской, они, слепые рабы «вождей», мавры от революции, не прочитавшие вдумчиво ни одной страницы истории своей родины, многие даже вовсе не имевшие этой родины никогда, не имевшие ни малейшего понятия о сложных законах, которыми управляется жизнь человечества, видевшие перед собой только первую поросль русского леса, − посыпали и посыпали они штампованными речами, сдобренными жаром и блеском глаз, взмахами рук, биением кулаками в грудь, слезами, обещаниями, хрипами, обмороками.
Помню, как один из них, бывший ткач из Иваново-Вознесенска, с деревянным лицом кретина, но с крепкими скулами и шишковатыми кулаками, впоследствии сделавшийся видным деятелем подвальных казней, вытвердивший на последний десяток пустопорожних, оскомину набивших фраз, которые для него были лишь звуками сотрясающими, в роде, например: «адеологические постройки», «результат классовой дифференции», «эксплоторская индеология», − начал свой путь строителя «оазиса» будущей мировой революции с того, что купил в Иркутске десять фунтов зернистой икры, (де-шево, по два руьля!), потребовал себе, не в пример прочим, отдельное купе 2 класса (многие требовали отдельные купе!) и с женой и сынишкой ел столовыми ложками эту икру, закусывая сладкой плюшкой и запивая мадерой. Бросал икру перед большой станцией, вытирал локтем губы, и, еще прожевывая сладкую плюшку, становился на площадке вагона, имея шустрого герольда с ревущей глоткой:
− Товарищи и граждане! Сейчас к вам будет держать речь бывший политический каторжанин, три года томившийся за ваше светлое будущее в казематах Верхнеудинской каторжной тюрьмы, представитель от рабочих Иваново-Вознесенского района! Ура товарищу!..
− Ура-а-а! − товарищ − любитель икры и печальник народный, прочистив горло, начинал неизменно одно и то же:
− …интеллигенция на тонких ногах и широкозадая буржуазия будут приходить к вам в овечьих шкурах и петь соловьиные песни! будут дуть в ухи, что наша революция совершилась и кончен разговор! Мы, представители мирового пролетариата, отлично знаем, что это есть иксплоатация и адеалогия класса! Они боятся, что пролетариат вырвет у них сладкие куски, пышные столы с питиями и явствами! Но мы должны вырвать змеиное жало! И я зову вас создать великий оазис… мировой революции! Не верьте и не ждите! Кидайте ружья, протягивайте через окопы братскую руку жертвам мирового империализма, берите землю у помещиков-кровопийц, а всем, приходящим к вам в шляпах и брюках, ломайте ноги!
Это было в сибирских просторах, но это уже начиналось всюду − вливание гнилой крови в организм народа, лишь начинающего приобщаться к гражданской свободе и к пониманию своего национального образа.
Эти призывные слова, не встретившие отпора у представителей других политических течений − долбивших и долбивших каждый свое, вплоть до полусумасшедшего «анархиста-чревовещателя», совавшего из окна вагона черное знамя с коленкоровыми черепами и костями, по которому было нашито упрощенное до идиотизма − «Хлеб и Воля!» − были бы забавны и только, были бы знамением пустоголовости и пустодушия болтунов, если бы они, слова эти, не отвечали, как вода губке, серым многотысячным толпам, которые планомерно двигались (только что) к фронту делать очень важное, в исторической перспективе, может быть, не совсем ясное для народа, но естественно выдвинутое жизнью дело, корни которого таились глубоко-глубоко в прошлых ошибках ли, или в прошлых событиях, но которые (корни) нельзя было оборвать без потрясений неисчислимых.
Бьющие по такому доступному массам и такому желанному − по своекорыстию и по страху за жизнь, − эти речи оставляли народные толпы в брожении, в воспалении сразу и больно начинавшей действовать прививки.
А поезд все шел и шел, а товарищи подкреплялись дарами народа, − икрой, окороками и маслом, грудами солонины и флагами, трубами и ура-ми, качаньем солдатских рук, сразу вдруг зачесавшихся, вдруг зарядившихся кулаками − для приятной работы − грабить кем-то награбленное, где-то (везде?) без охраны лежащее, − лицами и ртами, благодарно орущими:
− Ослободители!.. борцы вы наши!!.. Ура-а-а!..
Сотни поездов, там и там в российских просторах, с разливающимися шире и шире, чарующими, заповедными − теперь все можно, гу-ляй! − неслись и неслись к сердцу России, в Москву и в Питер, где уже начинали бурно работать лаборатории ядовито гнилых прививок, оборудованные интернациональными доцентами и экстраординарными профессорами от революции, по инструкциям заслуженных профессоров, собирающихся двинуться из-за немецких окопов, в запломбированных вагонах, − профессоров-магов, у которых уже было все разработано т был наготове план: «зажечь и перевернуть мир».
IV
Поезд освобожденных шел…
И вот случилось… случилось в пути страшное, явился как бы знак предостерегающий, знамение показанное Судьбой, тревожный сигнал в пути: «блюдите, како опасно ходите!»
Бесснежны, голы были сибирские просторы. Кажется, 28 марта, а может быть и первого апреля была Пасха. Весенняя тишина стояла в тайге, шумели ручьи. Вечерами пустынные огоньки костерков давали приют подтягивавшимся к городам освободившимся с революцией каторжанам уголовным. Бритоголовые, серые, поглядывали они на призывающие к свободе плакаты поезда-ревуна, выделывали что нужно на остановках.
Иные из них подсаживались и в поезд, рассказывая про горевую свою судьбу и «зловредность проклятого самодержавного режима», ни за что, ни про что высосавшего из них «трудовую пот-кровь». Их принимали братски. Они «отходили» на людях, с красными бантами на груди , с их лиц сползала сероватая нелюдимость-тайна, и удивительные истории подвигов и страданий иногда развертывались перед сочувствующими им слушателями. Почти каждый из «пострадавших» мог с недомолвками намекнуть, что и он принимал участие в «великом деле освобождения». Здесь были и пострадавшие за «народную правду», проломившие череп или выпроставшие «чрево» у старшины-живоглота. Были потерявшие заработок по проискам разных «лакеев самодержавия», по капризу господ вынужденные пойти в услужение «к генералу Кукушкину», и почти все убийцы были убийцами «из души», «из правды», и почти у каждого жертвами были буржуи-толстопузые, исправники, становые, урядники, сыщики и городовые.
Они соскакивали иногда перед большой станцией, руководствуясь только одним им ведомыми географическими признаками, урочищами, товарищескими связями, и планами. На место одних подсаживались другие, в смешном одеянии, в шляпах и папахах, в кофтах и даже бурках. Много их было по откосам, еще больше, конечно, в тайге. И все они были теперь свободны.
Наступил вечер Великой Субботы, солнечной Субботы, вдруг потемневшей, захмурившейся ночи. Вдруг повалило снегом, и белая, зимняя Сибирь уже белела за окнами. В салон-вагоне и по вагонам-столовкам освобожденные, немного затихшие почему-то, разговлялись. Пасхи из творога и куличи в розанах из бумаги, в красных цветах рождающейся весны-Пасхи, красные яйца горками, без радостного «Христос Воскресе», и бегущая в загустившейся за окнами ночи белая, зимняя Сибирь, − все вызывало непреодолимую тоску по чем-то, уже утраченном. Это чувство передалось и матерым революционерам. Помню, один из них, принимая из рук печальной сестры-санитарки крашеное яичко, спросил ее:
− Почему вы такая грустная?
Она пожала плечами, дернулась.
− Почему?.. У нас уже больше н е б у д е т Светлого Дня…
− У нас теперь все дни будут с в е т л ы е! − лихо ответил матерой революционер.
− Как вы наивны и близоруки! − выкрикнула сестра. − Или лжете сами себе. Ч т о вы делаете с народом?! Вы его убиваете!
Он только пожал плечами. А она со слезами, с болью начала говорить, говорить кричать истерично.
Была уже глубокая ночь. Густая метель крутилась за окнами. Сугробы уже наметало в лиственницах, на рельсах, у верстовых сторожек. Черная собаченка прыгала по рыхлому снегу, увязая по уши. Я стоял в коридоре вагона. Кто-то, рядом со мной, чавкал. Кто такой? Это был вышедший подышать из купе представитель рабочих Иваново-Вознесенска. Он стоял у окна, угрюмо смотрел на снег, тяжко сопел и обгладывал куриную ножку. Пахло крепкой мадерой.
− Да-а-с… − сказал он в мою сторону. − Вот и Пасха-с! С праздничком вас…
Тут не было никого больше. Главное: не было слушателей. И я многое высказал ему − с глазу на глаз. Он все молчал. Потом, вытянувшись так, что хрустнули все суставы, сказал, зевая:
− Так-то оно все так… и право, полегшее надо!..
Но он все же не стал «полегшее».
А когда он ушел в купе, появился возле меня «матерой» и долго, молча смотрел, как бежала зима за окнами.
− Конечно, вас не убедила сестра?
Он ответил задумчиво:
− Да, правда... что-то не совсем ладное…
Утро встретило нас зимой, пышной зимой под сибирским небом, белесым, туманным. Метель затихла, снег таял, валился с лапистых лиственниц. Выглядывало на миг солнце. Поезд подходил к станции.
− Какая?..
− «Зима»!
− «Зима»?! Нет, серьезно?...
Действительно это была станция «Зима». Обычная сибирского типа, станция, кажется деревянная, длинная, с поленницами дров швырковых, с мужиками в треухах и лохматых шапках, в валенках, в тулупах. Вдруг быстрые-быстрые шаги, и в дверь вагона кричит побледневшее лицо черноватенького герольда, возвещавшего обычно публичные выступления:
− Вы слышали, что случилось сегодня ночью?! Каторжане целую семью вырезали у станции…
Да, случилось. В эту метельную ночь, первую революционно-пасхальную ночь Сибири, на станции «Зима», мало кому известной, освобожденные революцией каторжане зверски зарезали семью из семи человек, семью машиниста товарного поезда: молодую жену, мальчика и двух девочек, свояченицу-подростка, шурина-прапорщика и заночевавшего неизвестного никому солдата. Русскую трудовую семью русского трудового человека.
Зарезали освобожденные каторжане, двое болтавшихся с вечера «матерых», двое волков из тайги, на человечьих ногах, с человечьими лицами, пропавших в метельной ночи.
И пошло из вагона в вагон:
− Слышали? Какой ужас!..
− Вы слышали?! Вырезали семью…
Слышали все и никому в голову не пришло, что на великой станции человечества, их же руками совершается величайшее из убийств, еще неведомое истории, − убийство целой страны, убийство многомиллионного народа − растление его духа.
Прошел «поезд свободы», не заметив красного флага, тревожного знака, поставленного в пути Судьбой: «Блюдите, како опасно ходите!»
Пошел и пошел….
V
Пошел к сердцу России.
Там уже работали лаборатории: запасы гнилой прививки были огромны. Газеты стряпали жгучую «П р а в д у», вливая ложь, передергивая, извращая факты, разжигая злобу, капля по капле вливая гной в буйную кровь народа.
Но были силы сопротивления: там, на фронте. Сотни тысяч сынов России, − русское офицерство, молодежь русская, проходившая школу, − бывшие студенты, окончившие гимназии и городские училища, выходцы изо всех народных слоев и, главным образом, из крестьянства. Эти сотни тысяч были опасны углубителям революции: они получили образование хотя бы настолько, чтобы учуять неизмеримую сложность жизни и всю опасность безумных кроек ее по новому; настолько, чтобы не верить в бесстыдные обещания шулеров. Не верить и удержать массы.
Эти сотни тысяч отдавали себя за родину, примером внушали массам исполнить долг, собой защитить ценнейшее − право народа, право России на жизнь по силам ее свойствам, право идти с другими к прекрасному будущему. Понимали они, что взрывом не развязать сложный узел ошибок, приведших к страшной войне; что для России не выход − уничтожение наций, превращение всех в покорное стадо, в стадо людей без прошлого и без будущего, под единственным знаком − человека № n+1, − превращение во что бы то ни стало, какими бы не пришлось жертвами, хотя бы уничтожением всей культуры и всех несогласных, путем жесточайшей из тираний.
Эти сотни тысяч были опасны. Их нужно было смести.
Носители новой, «интернациональной», веры облегчали себе борьбу отказом от той морали, которой жило все человечество, которая полагала предел в выборе средств борьбы: все заповеди они заменили одной − все можно.
И вот, полилась отрава. Раскинуты были перед глазами масс, неспособных на сознательный подвиг, все животные блага мира, все те соблазны, которыми соблазняет дьявол: право на все решительно, до безнаказанного убийства.
Носителям «новой веры», работавшим на вражеские деньги, помогали и многие, не понимавшие новой веры. То были или близорукие, переоценившие свои силы, или не учитывавшие последствия, или захлебнувшиеся в величайших возможностях, или настолько стыдливо-робкие, что боялись упорством скомпрометировать свое прошлое перед «прозревшим народом», подделывались к нему, потакая, не имея мужества сознаться перед собой в трусливости, продолжая бояться все еще пугающего клейма: старорежимник и черносотенник. Иные из них, умеренные по политическим взглядам, не оказывали сопротивления, иные − даже способствовали приказам, убивающим силу фронта, и не помешали гнусному делу натравливания солдат на офицеров.
Трагедия лучшего слоя страны, бедной культурными силами, слоя, почти целиком захваченного войной на командные должности, − надежда России в будущей напряженной работе просвещения и строительства, − его обреченность гибели − была видима многим, не захваченным вихрем власти. Но эти зрячие могли лишь взывать и писать в газетах. Их голоса пропадали в вихре.
А гной продолжал вливаться, при попустительстве и содействии так называемых «демократов», поплясывавших у социалистического болота и все не решавшихся в нем заплавать. Пока они пробовали делать маленькие дела по комиссариатам, выглядывали «покушения на свободу», следили, чтобы революция «развивалась» и подымали тревожный крик, как пуганные вороны перед кустом, когда являлся их испуганному воображению призрак «белого генерала». Впоследствии они каялись и писали воспоминания позволяющие сделать только один вывод: что за ничтожество тогда направляло жизнь! У них, с маленькими головками, у этих бывших статистиков и народных учителей, долго мечтавших о роли двигателей и направителей народных, спирало дыхание от власти, от игры в государство на совещаниях, от горделивого чувства, что они «направляют корабль российский», что смотрит на них Европа, что их имена и портреты печатаются в газетах! Спирало дыханье, разбегались глаза, мутились умы, горели от волнения души, трепетали сердца от делания. Они говорили дерзости генералам; они, стоя в автомобилях, принимали величественные, иногда перед зеркалами заученные, позы, − они принимали цветы и лавры, как балерины, наигрывали командные голоса, вычитывали из книг когда-то и кем-то сказанные речи, приказывали, отменяли, обещали, убеждали, назначали, дарили лаской. Они геройски-отважно закладывали «первые ячейки», выступали перед солдатскими массами в качестве укротителей, не забывая об удобствах автомобилей, отдельных вагонов и экстренных поездов, − с мандатами чрезвычайными. Былые кропатели журнальных и газетных статеек, выдававшие сами себе звание публицистов, провинциальные адвокаты, вдруг ощутившие в груди наполеоновские призвания, валявшиеся по царским постелям из мещанского честолюбия, − все это пробовало проявлять свою деятельность и на фронте, где большевизм уже разливал гангрену. Тряпками слов своих пытались они заткнуть прорвавшуюся плотину. Часто на их глазах или сейчас же за их отъездом натравливаемые агитаторами солдаты, словно по спискам, убивали и всячески «убирали» лучших из генералов, адмиралов и специалистов, смещали лучших в военном смысле командиров, засыпая жалобами комиссаров, присвоив и утвердив за собой право оценки доблести офицерской, мечтая лишь об одном: уйти в тыл, грабить и делить награбленное.
Для кого-то еще виднелось оплеванное лицо России, но для большинства из активных политиков того исторического позора, который еще и до сего дня торжественно именуется Великой Революцией, Россия не существовала, как родина, как итог, живой и прекрасный, тысячелетнего творчества крови и духа поколений; не естественное чувство любви и народной гордости двигали ими (над сентиментальностями Карамзина только бы посмеялись, а об органическом и планомерном развитии государственности российской, Ключевского, и не думали): им Россия была нужна, как удачное место для проведения в жизнь с в о и х идеалов-планов, наскоро и часто рабски призанятых из брошюрного обихода (что за историки и государственного опыта люди они были − это они доказали ярко!) и, возможно и вероятно, как место для приятно-острых переживаний в почете, и власти и сытости, если бы удалось им оставить власть за собой, что потом так наглядно показали большевики-коммунисты.
Я отлично предвижу, как «серьезные» историки революции с усмешкой мне укажут (а может быть и не снизойдут до этого), что многое я сгустил, что многое у меня ненаучно, необоснованно, дано во освещении и преломлении «обывательском». Я хочу предварить их упреки и замечания: я даю не «историю революции». Я даю лишь к а р т и н у того разложения, того растления государства российского, того проклятого гноя, который упорно, систематически вливался в народ; к а р т и н у всего того, что убило Россию нашу. Убило, и теперь только ч у д о может случиться, чудо Великого Воскресения.
Оно случится.
Факт изнасилования и убийства великой страны − налицо. Факт десятков миллионов слепо и зверски отнятых человеческих жизней, − лучших молодых, жизней − и миллиардных богатств имуществ аи культуры, собранных тысячелетним трудом России, не может быть возмещен ничем. Он останется голым и гнусным актом глупости и безволия того слоя российской интеллигенции, который несет ярлык, отныне роковой и жгучий ярлык − интеллигентский демократизм. Он, этот факт растления и убийства России, станет отныне памятником, поставленным героям от социализма, памятником из человеческих трупов, позора и нищеты, что навеки поставлен глашатаями «новой веры». Его не закроют ни ссылки на народную темноту, ни оправдания в ошибках и преступлениях, ни упреки и взаимные обвинения боровшихся групп. Этот чудовищный памятник все накроет собой, этот постыднейший крах демократических и социалистических устремлений живой подоплекой народа будет усвоен и никогда не забудет его народ, уцелевший еще от гибели. Вывод зреет и, верю, уже явно созрел в народе. Созрел, ибо наиболее чуткие, пророки народа, стихийно созданные неведомыми силами русской души, духовно мощные люди русские, − писатели, мыслители, ученые и общественники, − и там, в бывшей России, и здесь, в Европе рассеянные, − уже предвосхищают и образуют народное сознание происшедшего и смело и сильно показывают пути, по которым будет совершаться ход воскресшей России.
Не странно ли? Лучшие художники слова, лучшие выразители национальной сути, мыслители, ученые и общественники, люди с русскими именами и русским сердцем, явно и резко отмежевывали себя не только от социалистических упражнений всякого сорта, но и от «республиканско-демократических» устремлений, чуя и в них опасность для возрождения.
Достаточно вспомнить и перечислить их имена, известные и в России и в Европе, чтобы увидеть, что главные силы духовно российской мощи, е 99% удельного веса, не отдали своего святая-святых, ума своего и сердца, творцам могилы русской и другим, не покинувшим планов проделать и новый опыт. Что удержало их? Ведь для них открывались пути и почеьа т славы, и обеспечений, и трубные звуки, и лавры, и почетные титулы! Удержала духовно-кровная связь с народом, чуткость к болям России, духовное знание путей ее. Глубоко глядят они, видят дали российские, чуют умом и духом. Они не пошли на о п ы т. Они н остались с т е м и. Ибо они, прежде всего, люди самостоятельной мысли, люди глубокого, не разменного чувства, понимающие ответственность. Они − на высотах мысли и духа, они наделены чудесной способностью обобщить и провидеть; люди большого духовного напряжения, они способны мерить глубокой мерой и видеть и предвидеть именно то, что зацветает в душе народа, который вылепил их из лучшего материала жизни неведомыми путями, с которым они кровно-духовно связаны, как пророки и вдохновенные, чуют и прозревают. Это невидимые щиты, которыми бессознательно оберегает народ с в о е. Это великие охранители, которым незримо доверяет народ ценнейшее − сберечь и пронести в дали. Они сберегут, пронесут в дали и укажут пути ему.
И уже указывают пути.
Когда-то их голоса тонули в вое революционных шакалов, вопле гиен, волков и стервятников, слетевшихся и сбежавшихся на пир совсюду. Теперь их вещие голоса начинают слышать. Скоро начнут внимать. «Имеяй уши слышати да слышит!»[i] Через них говорит онемевший русский народ.
Но тогда, в вопле революционном их голоса тонули. Тогда шли на шакалий вой, − простая и легкая дорога, − там падаль. Россию выволакивали на свалку! Наконец-то! Проклятую, ненавистную Россию, которая устраивала погромы, угнетала народности, грозила медвежьей лапой «лихим наездникам», нациям чужеродным, точившим зубы и когти на ее богатства. Наконец-то Россию валят! Валят, волокут в майдан! Туда и дорога ей! В зверином вое не слышали и забыли Россию великих дел, Россию − стража и возбудителя мировой культуры, Россию − народный ум, из лесных дебрей, снегов, песков и степей собравший великое государство, под защитой которого процвели, сохранились и окрепли народы, теперь частью сметенные, частью разрываемые на части. Россию валят! Сколько великих политиков потирало руки! Сколько авантюристов предвкушало! Но занято было время войной, и казалось иным, что п о к а это несвоевременно. Прошло − и потиравшие руки молчаливо одобрили «убийство». Это было очень для них удобное «дело», удачный исход в соперничестве, развязка для легкого достижения национальных целей, в ущерб жизненным целям великороссийского народа, чего массы народа не сознавали, что было вовсе недорого для огромной части «политиков», по многим причинам лишенным чувства кровной связи с Россией.
Историки и философы национальных движений и революций потом разберут вопрос о национальных задачах России и значении их для мира и дадут объяснение, в силу каких причин в недрах российской интеллигенции вырос проклятый чертополох − людей без родины. Бывают дети, чуждающиеся родителей, как и птицы, загаживающие гнездо свое. Бывают и духовные босяки, человеческий сухостой, лишенный корней национального культа и национально чести, как есть люди, не понимающие звуков и красок.
И вот, сибирский поезд политических каторжан, подпольщиков и восторженных сумасшедших, шулеров слова и мысли, своекорыстных, обиженных жизнью и затаивших злобу и просто радующихся легкой возможности перемен, поезд выросший в апокалиптическое чудовище, обрушился на помутившуюся Россию.
VI
Разрушив верхнюю смычку сложного здания государства, свора социалистов всех мастей, безвольно направляемая изъянами их программ, невежеством и неопытностью и скрытыми указаниями крайней клики, пошла раскидывать и разметывать все, до самого основания, то наступая дерзко, то пугливо отскакивая, чего-то еще стыдясь, что-то еще проглядывая, чего-то опасаясь, что грозным предупреждением вставало даже перед опьяненными легкостью свершений и возможностей − очень не емкими мозгами. Раскидала, порою пробуя что-то строить, не веря друг другу в правительстве, подозревая измену принципам, родине, заданиями партии. То отваживаясь на крутые меры, до смертной казни включительно, столь противной любвеобильному сердцу социалиста, то вдруг ощериваясь на последний призывной вздох, на последний взгляд погибающей родины: Корнилова затравили и обезвредили.
Это постыдная травля Корнилова, выдвинутого Россией стихийного из ее недр, казака-рыцаря, которому Россия будущая воздвигнет великий памятник горя и гордости народной; эта трусливая суетливость всех перед дерзкой кучкой, которой из трусости развязали руки; этот постыдный отказ от власти, так легко и доверчиво давшейся и так малодушно брошенной, − все это закончилось, наконец позором: власть взяли, подняли власть упавшую − власть над отравленной и горячечной Россией, которую уже ничто не мешало насиловать, кто как хочет.
Но в спазмах предсмертных, давимая врагом извне, терзаемая внутри, травимая миллионами сбитых и одураченных, и опьяненных возможностями сынов своих, Россия даже в такую пору величайшего из отчаяний смогла еще выделить из себя здоровую кровь, перед которой оказался бессильным гной безумнейшей из безумных революций, революции ненациональной, революции «углубленной» безответственными пришельцами. Эта здоровая кровь − великое б е л о е движение, порыв десятков тысяч российской молодежи, студентов и офицеров и лучших детей народа, казаков и солдат русских, почуявших вдруг нутром, что дело идет всерьез, не о классах, не о мужиках и барах, не о материальных благах, а о том, чего не взвесишь и не измеришь, чего не купишь, чего не найдешь нигде. Дело идет о родине-России, той колыбели общей, из которой все вышли голыми и в недра которой сойдут одинаково голыми все[ii]. Дело идет о высшем благе, о чести имени русского, о величии, о существе и ценности всего русского, − прошлого, настоящего и будущего, − о том, часто даже неуловимом, что может быть высказано только глубоким вздохом скорби и радости, или вдохновенным стихом поэта. О том, что не наполнить словами, но что сольешь в одно слово − Россия.
Была борьба, были победы, удачи и неудачи, геройские подвиги и зверства, порожденные зверством т е х, что еще недавно кричали яро: долой смертную казнь! Чистые ряды умиравших за родину героев и толпы появившихся в тылу шакалов, агитаторов и тупиц. Ряды святой, самоотверженной молодежи, лучшей крови России, погибающей в неравных боях, изнурявшейся от несчастных ран и голода, и безудержные тылы уже отравленных ядом очертиголовства, произволом начальников и пропагандой. Порывы светлых вождей − Корнилова, Алексеева, Деникина, последние напряжения Врангеля, пытавшегося удержать распад, − и явная слабость власти, неумение отрешиться от домогательств былого класса владетелей, во время крикнуть слово, народу нужное, − слово, которое должно было претвориться в дело по совести. Предательства со стороны социалистов-партийников, в страшные для армии дни рывших подкопы под нарождающуюся власть России, закончившиеся выдачей на смерть другой гордости и отваги русской − Верховного Правителя Колчака − и ему поставит Россия памятник героя и гордости − и эта великая и святая борьба за родину, борьба против великого разложения души и тела России, кончилась выходом на чужбину. Оставленная союзниками белая армия, тень и душа России, ушла из нее, и живет, и бьется, и ждет. И держит Россию в сердце.
А Россия… Она прошла все испытания, еще невиданные ни одним народом. Преданная, обманутая, забитая, она все еще бьется в муках. Еще проделывают над ней опыт прививки коммунизма-социализма, еще пластают и раздирают тело. И равнодушно поглядывают на нее народы. Иные приглядывают куски, иные довольствуются дешевкой соков ее. Но Россия еще живет, живет какой-то особой посмертной жизнью. Кучка прививщиков, увеличившая свои ряды за счет очертиголовства и уголовников, проделала со статридцатимиллионным народом все, что приходило ей в голову, чтобы заставить его жить не так, как он хочет, но он все же живет − своей, недренной жизнью, для многих − какой-то странной, посмертной жизнью. Но Россия живет − в могиле. И придет время − воскреснет. Миллионы сынов ее убиты казнями по подвалам, миллионы лучших детей ее. Побито, потерзано по подвалам лучшее, жившее сердцем родины. Миллионы хозяйств крестьянских стерты с лица земли. Десятки миллионов трудившихся на земле погибли голодной смертью. И гибнут, гибнут. А Россия еще живет, посмертною живет жизнью. Разбита и убита промышленность, побиты, бежали ее хозяева, и новый, Разбойничий, вид торговли, и разбойным народам неведомый Нэп дуется гнойниками, все заражая собой, захватывая своей гангреной и самих делателей «новой жизни». Гной течет и течет, буровит и разлагает кровь русскую, и Великие Инквизиторы Человечества пытаются разложить и духовный оплот народа − православную Церковь. Расстреляв на Руси и в подвалах тысячи священнослужителей и вождей церковных, они пытаются самую Церковь сгноить и этим окончательно отравить душу России.
И все же − жива Россия, потусторонней, посмертной жизнью. В мучениях жива, пронесших ее заветы. В сердцах и душах жива, жива в тайниках народного сердца.
1924 г.
[i] Кто имеет уши слышать, да слышит! (Матф. 11:15, 13:9, 13:43, 25:30); Если кто имеет уши слышать, да слышит! (Мар. 4:9, 4:23, 7:16); Сказав сие, возгласил: кто имеет уши слышать, да слышит! (Лук. 8:8, 8:15, 14:35)
[ii] Тогда Иов встал и разодрал верхнюю одежду свою, остриг голову свою и пал на землю и поклонился 21 и сказал: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно! (Иов. 1:21)