ГЛАС В НОЩИ
Рассказ помещика
ДО ТОГО, я очень любил, как начнут про разное там, «потустороннее», а сам посмеивался. Самые верные люди сообщали о таинственном, что случилось с ними, и при всех ухищрениях трезвого ума никак нельзя было объяснить те случаи естественной причиной, но все таки оставалась некая для ума лазейка: да, пока необъяснимо, но со временем наука все это объяснит, и так далее. Ну, если бы полвека тому сказали, что вот Петр Иваныч чихает в своей «Богдановке», и в ту же секунду услышат его во всех пунктах земного шара... ну, кто бы мог поверит? А теперь проще чего нельзя, и даже надоело слушать про пудру‑империал, из за тысяч верст. Так вот, я всегда находил лазейку, чтобы укрыться от этого «потустороннего», и даже чувствовал оскорбление моему светлому уму и естеству, тем более, что по образованию я естественник. Но с того случая в овраге приемлю радостно, и одного только понять не могу, почему такое благоволение — и не по адресу? избранники‑то не очень достойные попались. Впрочем, там бухгалтерия особая.
А случилось со мной вот что.
Помните, господа, по нашему уезду Григория Афанасьевича Спирько, или, как его прозывали Спирток. Человек отчаянный, промотал все имения, — из земских начальников Столыпин его убрал, — остряк и великий циник. О себе не распространяюсь, но... во святые не попаду, наверное. Во всем грешен, а самое слабое во мне — великий чревоугодник‑эстет.
// 137
Какие обеды закатывал бывало. И фамилия наша знаменитая: Пра‑едалов. Не «про», а «пра»: потомственное закрепление, как «пра‑щур». И вот, этот самый Спирток и аз грешный, в один прекрасный день, или, вернее, ночь, испытали душевное сотрясение. Было это ровно четверть века тому назад, до войны. Оба сравнительно еще молодые, с видом на будущее. У Спиртока назревала умирающая тетка с домами в Саратове и большим имением на Волге. Я собирался жениться на милой девушке с состоянием и всю зиму провел в Москве. Свадьба наша была назначена на красной горке, и в феврале, помню, приехал я в свое «Прибытково», в С... губернии, оформить дело с банком и привести дом в порядок. Все наладил и собирался завтра в Москву. И нанесла нелегкая Спиртока. Приехал денег перехватить до «тетки». Денег я не дал, угостил завтраком, сыграли с ним на биллиарде, и пришло мне с чего‑то в голову... от гостя хотел избавиться? — «а не махнуть ли к Лихотиным, в «Копылевку»? А они всегда к великому посту приезжали из С... к себе в деревню, оздоровиться. Чудесный у них повар, отменная всегда рыба, свои промысла на Каспии, заветный погреб, запасы бургонских вин, от какого то обедневшего маркиза... Ну, Спирток — с моим удовольствием, размечтался. Я и о лихтонской кулебяеке вспомнил, засосало под ложечкой, — айда. Хотел протелефонировать, а телефон молчит, столбы вчера бурей повалило. Ладно, на голову раз и званые перекрывают. Заметьте: низменный, так сказать, мотив поездки, — пожрать.
В легких саночках, парой. До «Копылевки» пятнадцать верст, рядышком совсем. Погода приятная, с
// 138
просветцем, после вчерашней метели прихватило, ветерок с востока, степной, кусается. Спирток был налегке, приехал на земских, в полудохе, в холостых ботиках, — ближайшие мы соседи. Я надел поддевку на барашке, — ближайшие мы соседи. Я надел поддевку на барашке, тепло мне показалось, не забрал даже для ног тулупа, — а всегда, бывало, клали, вот подите, — совсем вышло по‑городскому, валенок даже не надел, — час езды, дорога скатертью. За кучера взял Власку‑кучеренка, совсем мальчишку. И о нем не подумалось, что в вытертом полушубке только. Стряпуха, его мать, крикнула ему, помню: «Власка, оделся бы, дурачок, потеплей, папенькин азям надел бы». Но Власка отмахнулся: «ну, далеко ли... путаться мне в нем!» Выехали часу в четвертом. Прямая дорога, на село Вздвиженки, по‑шел. Яблочными садами, в отлогий спуск. В садах просвечивало солнцем, к закату уж. Спустились, стали на взлобок подниматься, и тут, представьте себе, что видим. Оттуда, из‑за взлобка, навстречу... зайцы! целая стая, штук пятнадцать... невидано. Мчат под изволок, к нам, летят через головы, будто за ними гонят. Что такое?! Спирток ахнул, — «эх, ружьеца‑то нет..!» Сиганули, чуть не под ноги лошадям. И что то в ихнем гоне показалось мне жуткое, зловещее... что‑то их пугануло где‑то. А надо вам сказать, что за тем взлобком у меня скирды были у риг, зайцы к ним стаились, под вечер, покормиться. И что то их вполошило там. Что такое?.. Власка и говорит: «ах, барин... зайцы то нам как нехорошо перестегнули, путя не будет». Набрался примет дурацких. Спирток ему стишок про зайца пропел, не очень скромный. И вдруг, стемнело, как сумерки. Вытянулись на взлобок — и ахнули. Вон чего зайцы всполошились: бу-
// 139
ран. Прямо стеной туча, да ка‑ка‑я..! И так дохнуло... как в грудь колуном всадило. За садами, за взлобком то, нам не видно было, а тут сразу и... представление, как в театре. И прямо в лицо, сечет. Померкло, заволокло... одним словом — «буря мглою небо кроет»... помните, у Толстого парень из Пульсена‑христоматии. Самое то. Поземка пошла, побежали белые вьюнки‑юрки, как пуганые зайцы... завертело, завыло, и в бок, и сверху, и... свету божьего не видать. Власка опять: «ба‑рин... назад, может, лучше... юра какая взялась... вон они, зайцы то!..» До Вздвиженок пять верст, прямая дорога, — шпарь! Такое легкомыслие. А я знавал бураны наши степные, но тут, прямо, какое то непонятное легкомыслие. И Спирток, руки потирает, крякает: вот, сейчас тряхнем под кулебячку, согреемся, с девицами потанцуем. А тут своя пляска пошла, так хватило, как иглами по бокам, насквозь. Степные бураны наши и новый тулуп пронижут, а на нас будто кисейка только. Спирток уж плясать начал, в холостых ботиках. И доха‑то у него по швам поролась. — «А не вернуться ли», — говорит, — «что то меня цыганским потом прохватывать начало...»Запросишься. — «Ворочай, Власка», — говорю, — Бог с ней и с кулебякой. Тот поворотил и... — «да где ж дорога‑то?: — спрашивает. Нет дороги. За какие‑нибудь двадцать минут попали мы в ад кромешный, в живую тьму. Как в театре: повернул кто то речку, трык!.. — кончилось освещение, тьма и тьма. Ночь — и грозящая музыка бурана. Ну, будто сон... Только‑только садами ехали, солнышко золотилось в сучьях, вот‑вот весенняя музыка начнется... — а тут..! куда то движемся, в пустоту. Промоины, овражки, по
// 140
тряске слышно. Думаю — дубовый косячок найти, оттуда можно определиться, «Прибытково» мое в трех верстах, под изволок, лошади бы учуяли... — нет никакого дубнячка‑кустика. Сооброжаю: промоины, трясет нас... это мы в лево забираем, на Касогово — вправо надо. Велел правей. Власка мой тоже согласился: верно, на Касогово забрали. По ветру определиться? А ветер со всех концов, самая разъехидная крутень, вертит, несет, сечет, и мелко‑мелко, едкой снеговой пылью, секущей, острой. И по‑шло... будто совками в рыло, горстями, как из кулей... в груди как ножами роет, кончился воздух, дышать нечем, одна пустота ломучая. Ужасное это ощущение, когда кровь разламывает все ткани, кости, — кольями грудь ломает. Стало мне жутковато: в глазах зайцы, и такое, знаете, ми‑стическое чувство, будто это не просто стихия разыгралась, а что то живое, злое, сбивающее, гонящее. И как бы мне приоткрылся «таинственный лик вещей»: кто‑то за ними кроется.
Сколько мы так вертелись... утерялся смысл времени. Минуты ли, часы ли, — будто выехали давно‑давно. Вынимаю часы — не вижу. И пальцы закалели. Слышу — Власка мой что то хлюпает, уши все потирает рукавицей, — «Ба‑рин, ми‑ленький...» — никогда так не говорил, — «замерзаю, варежки не взял, голые рукавицы... и снутри не греет, тюрьки только похлебал с хлебушком». Парнишка — сразу и заслабел. Втащил я его в санки, сам сел править. А куда — не знаю. И догадало меня опять на часы взглянуть: как нибудь спичку чиркну, увижу время. Снял замшевую теплую перчатку, полез за спичками... хвать! — обронил перчатку. где найти, в ми замело сугробом. Не усидишь: стегает, пригибает.
// 141
Засунул руку, повернулся лицом к саням. А там Спирток ботиками выплясывает, ругает Власку: все сено ногами затолок. А где там сено, ‑ все сено ногами затолок. А где там сено, ‑ все снегом завалило. Насунул я Власкины рукавицы, а они как кора, смерзлись, тепла не держат. Руки онемели, вожжи у меня выпали, и думаю, ‑ пропадем, вот она гибель то, совсем просто. И оттого, что казалось простым и непременным, ‑ стало жутко. Говорю Спиртоку – а ведь пропадем мы! А он, циник, еще острит: «скверно, без подготовки приходится… а главное до кулебячки-то не доедем». И понял я, что – «без подготовки», прямо отсюда – туда. И тут, впервые в жизни, подумалось: «как же я так и не собрался все обдумать, столько еще надо разрешить, тех вопросов… о Боге, о бытии, о – будущем. Есть – или ничего? От этого и жутко стало, что «без подготовки», сразу, как на внезапном экзамене, и будет присутствовать «сам министр». И вдруг – кинуло к лошадям! Помню, ткнулся в мокрую шерсть и полетел куда-то – ляпп! – как в приятный пух. Мелькнуло: ‑ «вот оно, самое то..?» А совсем нестрашно. И тут же понял, что это еще не то, а в овраг свалились, в пуховый снег. И лошади ничего, удачно. Спирток зовет: «жив, ямщик удалой..? чорт тебя побери… глаз я выколол, с твоей правкой!.. приехали к кулебяке, лопай!» Циник. Сползлись, сидим, ничего не видим. А Спирток сучком веку разорвал, в куст попал. Говорю – снежком примачивай. – «Да что снежком, теперь бы чинной или полынной…» И так вышло у него аппетитно – под всеми ложечками засосало. Ног что же делать? Власка совсем заслаб, стонет только: «ба-рин… ми-ленький… голубчик… замерза-ю.. ах, мамынька… папань-кин
//142
азям навязывала…» дул я ему в загривок: первое средство я сознание ввести, встряхнуть. Сразу подействовало: «я, говорит, ничего-с». Говорю – «в струне надо быть, выбираться, а не разводить панихиду». А куда выбираться тут!.. И лошади сбились к нам, одна меня мордой в темя стукнула – в сознание ввела. Велел я Власке в снег закапываться поглубже. А Спирток уж сам себе нору роет, и острит, с… с… ‑ «выроем себе по могилке, а метель отпоет, что полагается». Стали мы зарываться в снег, ничего уж не ожидая, кроме… неведомого. Власка рядом со мной улегся, охватил меня за ногу, прижался. – «Ба-рин… миленький… боюсь помирать… не хотца…» А он знал, как легко замерзнуть: у него дядя замерз совсем окол овина, из «монопольки» шел, чуть выпивши, в буран попал. И стал он молитвы шептать, про Богородицу что то повторял. Тут и я попробовал вспомнить, как молятся. И, к стыду моему, не вспомнил. До половины только «Богородицу» знал, ‑ забыл. Стал «Отче наш» вспоминать – до «хлежа насущного» дошептал, а дальше – как отшибло. А из Овидия отлично помнил, мог «Фаэтон» прочесть. И тут мы затихли… и затихли бы на веки веков, если бы не… Конечно, замерзли бы: выяснилось после, ‑ под утро градусник упал до 23. Циклоном налетело. Это в степях бывает.
Как спаслись? Вот тут то самое главное и есть – как. И почему к нам такое благоволение проявилось? Может быть ради Власки, а может быть ради простецкой веры нашего попика Семена. А может быть для того, чтобы я рассказал вам здесь, для укрепления? Все усчитано там, прошлое не проходит там, времени нет там… все в одном миге
//143
там… все живет и есть, и ныне, и есть нынешнее наше там уже и тогда было, и учтено, и вот указано было, чтобы я сам познал и рассказал вам трудные наши дни, для укрепления. И – нынешней моей веры, в отпущение.
Столько мы были в забытьи – не знаю. Время тогда пропало. Часы, пожалуй. Помню, что снилось. Барахтался я тогда в великой горе, и гора эта была не простая а все восковые свечки, великие вороха свечек, холодных, белых, как чистый мрамор. Лезу, а подо мной свечки оползают, цепляюсь за них, а они ворохами на меня… и зайцы по ним, , за ними, из за бугра свечного глядят на меня стеклянными глазами, прижавши уши… и что-то за ними есть, когда я хочу сползти. Сколько я перемучился на этих катучих свечках, столько в них утопал, - и вдруг, прямо над головою, - бо-оммм!.. – церковный колокол, благовест. Пропали мои свечки-горы, вскинул я головой – метет! И опять будто вверху где-то колокольня, - бо-омм..! – поглуше. Нет, не во сне, - звонят. И чувствую – нам звонят. Такое ощущение: нам. Спирток тоже отозвался: «слышишь..?» И все острит: «и услыша в поле колокола звон…» - И вдруг, заорал дико: «Воздвиженки это наши, наш колокол, у меня слух тонкий! айда, на звон!» И откуда у нас сила нашлась, - во тьме кромешной, лошадей выволокли на край оврага, метели уже не чувствуем.. – только слышим: бомм… бо-оммм… - ровными промежутками, поглуше и порезче, словно округ нас ходит. Власка кричит:
// 144
«близко совсем, теперь я наш овраг знаю», - наш уже стал! – «по звону добегу!»
Словом я каких нибудь пять минут, доплелись мы по звону за лошадьми до церкви нашего села Воздвиженки. Она на окраине стояла. И видим – ничего не видим, огонечек только. Это было батюшкино окошко, отца Семена. Вдовый старик уже на покое жил. И странное дело: ночь глухая, а у него свет в окошко. И что же оказалось? Он – уже поджидал! Не предполагал, что будем, а был уверен, что будем, даже самовар поставил!
Подобрались мы к окошку, постучались. А он глядит из за геранек, седая бородка, лысинка. Машет нам, и видно, как рот свой беззубый разевает, за рамами не слышно. Машет на дверь. Вошли – и слышим: «а я уже давно вас жду, самоварчик для вас согрел». Ну, будто во сне все это, как представление: все во мне перепуталось, гора из свечек, зайцы, буран, и попик с самоварчиком, машет нам… - и ему все известно… И тут я почувствовал неопровержимо, всей глубиной душевной, что нет никаких этих там и здесь, а все – едино, все связано, все в Одном.
Ввалились, и видим: на часиках – без четверти 3. На столе скатерка, хлеб пшеничный, бу-ты-лочка… «Кагору», церковного, - какая предусмотрительность! – поднос со стаканами… и калечная старушенция, бессонная, тащит старенький самоварчик, из которого такими веселыми клубами пар, и из дырочки на крышки хлюпает. Чудесная эта музыка для замерзшего путника, это всхлипывание бурлящего самоварчика.
И стал сам попик рассказывать… сказку-быль.
Лег он рано, в восьмом часу. С бурана размо-
//145
рило. И когда засыпал – подумал: «не дай Бог, ежели кого захватит такой метелью»… И еще подумал: «надо бы звонить, мужикам сказать… Василий-сторож стар, трудно ему в такую бурю». И заснул. И вот, слышит во сне, «глас в нощи»: «батюшка Симеон, велел бы ты звонить, путники с дороги сбились». И тут проснулся попик. Послушал – шумит метель, не дай Бог. Обуваться надо, одеваться, в метель идти к сторожке, будить Василия… Тут его повалило, и он заснул. И слышит опять голос, настойчивый: «что же ты не звонишь? путники с пути сбились, замерзают! иди, вели сторожу, звонил чтобы!...» Проснулся попик, подумал: «это мысли мои шумят, вчера я думал… а надо бы звонить»… И опять, будто в соблазн ему: «кто в такую погоду ездит, только народ взбалагуришь… не охота с постели подыматься, Василия будить надо, серчать будет…» И так разморило сном, что перекрестился попик, прочитал молитву о плавающих и путешествующих и пригрелся, уснул опять. И вот, в третий раз, «глас в нощи», строгий-строгий: «ты что же, поп? путники замерзают… звони сейчас же!» Тут попик Семен – с постели, валенки надел, шубенку накинул, разбудил старушку калечную, наказал ставить самовар, а сам побежал сторожа будить – звонить. Старушка спрашивает, что ты, батюшка, ни свет ни заря чаю запросил, а попик ей: «гости сейчас будут, чайком отогреть надо!» И такая в нем вера возгорелась, что поставил на окошко восковую свечку и отворил ставню. И поджидал, молясь у окна. И путники добрели, - «по гласу в нощи», во славу Господа.
Париж
март. 1937.