ПѢСНЯ
Поѣздъ metro выкатился изъ-подъ земли на волю, и сѣкущая гремь желѣза смѣнилась глубокимъ гуломъ. Пошла эстакада надъ Парижемъ.
Дождливо, мутно смотрѣлъ Парижъ: тонкiя его дали скрылись, мыльно мутнѣлась Сена; чрныя голыя деревья тонули рядами въ мути, смутно выпучивался куполъ, тяжелый, темный, похожiй на Исакiй; дымнымъ гвоздемъ подъ небо высилась башня Эйфель, тянулась въ тучи. Въ косыхъ полосахъ дождя грязно чернѣли крыши, бѣжали глухiя стѣны, висли на нихъ плакаты, − пухлый, голый, смѣющiйся во весь ротъ мальчишка, зеленая, съ домъ, бутылка, рожа въ заломленномъ цилиндрѣ, сующая въ ротъ бисквиты, танцовщица на ребрѣ бокала, − кричали,пропадали. Черной водой струились внизу асфальты, стегало по нимъ ливнемъ; бѣжали зонты и шляпы; подпрыгивали, каък заводные, автомобили въ брызгахъ, наскакивали, заминались. Тучи несло по крышамъ, хлестало, поливало. И вдругъ − прорывалось солнце, струилось въ лужахъ, дрожало на дали искрой, сiяло рельсомъ, стекломъ, автомобилемъ, озябшими цвѣтами на телѣжкѣ, − и пропадало въ ливнѣ. Шла обычная мартовская игра, − вѣтра, дождя и солнца, − капризная „giboulee de mars“.
Но и въ этотъ ненастный день Парижъ былъ тотъ же Парижъ − живой, торопливый въ мѣру, навѣки заведенный. Въ эту мартовскую игру онъ казался даже еще живѣе. Гуще клубились трубы. Въ черныхъ затекшихъ окнахъ несрочно вспыхивали огни и гасли. Брызгая бѣшено на лужахъ, гнали во-всю шоферы, крѣпче защелкивались дверцы, страшно ревѣли автобусы. Все спѣшило, сталкивалось зонтами, прихватывало шляпы, прыгало-шлепало по лужамъ, махало равнодушному шоферу, совалось въ подворотни, отряхивалось, пережидало. Вѣтеръ гудѣлъ столбами, гремѣлъ желѣзомъ, срывалъ и гонялъ шляпы; ливень поролъ по лужамъ, обрывался, − сверкало солнцемъ. Опять бѣжали, толкались, извинялись:
− Эта ужасная погода!..
Было уже за полдень − урочный, священный часъ, когда цѣлый Парижъ спѣшить по домамъ обѣдать.
Поѣздъ вкатилъ подъ своды „La-Môtte-Piquet“, выбросилъ кучи люда, забралъ другiя и покатился дальше. Толпа запрудила коридоры, топталась, порывалась, сыпалась чернотою съ лѣстницъ, крутилась на площадкахъ. „La-Môtte-Piquet“ − большая остановка; встрѣчаются эсткада и подземка, всегда здѣсь людно. Но въ эту ненастную погоду, когда подгоняется ливнемъ, здѣсь была подлинная давка, встрѣча людскихъ потоковъ: одинъ катился отъ „Etoile“, другой, широкiй, − отъ „Opera“, съ подземки, и третiй – съ воли. Сливались они къ площадкѣ, вровень съ асфальтомъ улицъ. Сверху гремѣла эстакада, съ улицъ несло гудками, хлестало изъ-за рѣшетки ливнемъ. Мутныя сваи эстакады темнѣли коридоромъ, тянулись пустой аллеей, пропадали. Было видно, какъ прятались подъ столбами люди, вытягивали шеи, выжидали.
И вотъ, прорывая гулы, гудки и ливень, гдѣ-то запѣли пѣсню. Такъ это странно было, такъ нежданно.
Толпа тѣснилась, давила, заминалась. Пѣсня?..
Глухо гремѣла эстакада, катила чугунными шарами, − будто играли въ кегли, − ревѣли гудки моторовъ, стегало ливнемъ. Но слабая пѣсня пробивалась. Тонко наигрывала флейта, звенѣла мандолина, тянула вiолончель надрывно, ворчали басы гармоньи, и всѣхъ сливала, нѣжно ласкалась пѣсня, − гдѣ-то близко.
Это бродячiе артисты пѣли. Пѣли они подъ эстакадой, за рѣшеткой: сбило ихъ сюда ливнемъ.
Толпа валила, спускалась, поднималась, но въ ней пробѣгали струйки, текли поперекъ теченья, лились къ рѣшеткѣ, глядѣли черезъ прутья. Толпа ворчала, слышались выкрики спѣшившихъ:
− Да проходите, чего вы стали?..
− Позвольте… куда вы прете?!..
Валились на рѣшетку, напирали. Глядѣли черезъ спины.
Конечно, − бродячiе артисты, обычный квартетъ предмiстiй, бистро, трактировъ, скромныхъ кафэ и нешумныхъ улицъ.
Но что же они пѣли?
Свое, понятно, которое всѣмъ извѣстно. Они раздавали ноты, приглашали прохожихъ − пойте. Кто желаетъ − беретъ, даетъ сантимы; ноты можетъ себѣ оставить. Музыканты ничего не просятъ, а только предлагаютъ: пойте! Красиво, гордо.
Музыканты, пѣсни.. − всякiй слыхалъ и знаетъ.
− Да проходите!..
Пробирались черезъ толпу къ рѣшеткѣ. Новая, какъ-будто, пѣсня? Каждый день музыканты сочиняютъ, кладутъ на ноты.
Не новая была пѣсня: ходили измятые листочки, отданные назадъ артистамъ: продадите. Но то, какъ пѣли, − должно быть, казалось новымъ: листочки охотно брали. Или эта ужасная погода, пустая аллея эстакады, подъ гулъ и грохотъ, подъ жесткiй припѣвъ желѣза, − дѣлали эту пѣсню новой? Многiе напѣвали подъ-сурдинку, прильнувъ къ рѣшеткѣ, всматриваясь въ желѣзную аллею, въ деревья-сваи, бѣжавшiя въ даль столбами. Пѣли − глядѣли въ своды, гдѣ черныя балки-скрѣпы глазѣли въ нихъ болтами.
Грустью томилась пѣсня. Невеселы были и артисты: ходить по такой погодѣ − Веселаго немного. Что ихъ толкнуло въ жизни, сказало − пойте − ? Бродяжный ли духъ артиста, которосму повсюду тѣсно, который живетъ на волѣ; или судьба скупая: ходите, пойте − ?
Пятеро было музыкантовъ. Стояли они лицомъ въ „аллею“, къ рѣдкимъ прохожимъ, укрывшимся отъ дождя подъ своды. Такъ было и удобнѣй − пѣть и играть по вѣтру.
Впереди стоялъ, по виду, глава оркестра, брюнетъ, худощавый, стройный, въ темномъ пальто, съ воротникомъ изъ мѣха, смокшаго на дождѣ, со звѣздочками проплѣшинъ, изъ того мѣха, что зовется у скорняковъ − „собачiй бобрикъ“. На лѣвомъ борту, въ петлицѣ, свѣтлѣлась какая-то полоска, − военный орденъ? Лицо брюнета было благородно, тонко, въ пенснэ въ роговой оправѣ, въ остренькой, съ просѣдью, бородкѣ. Мягкая шляпа, лодкой, крахмальный воротничокъ, серебристое шелковое кашнэ враскрышку, пальто, − все было свѣже, чисто, красиво даже. Его можно было принять за адвоката, за артиста. По тому, какъ обращалась къ нему пѣвица, какъ слѣдили за его флейтой музыканты, можно было судить, что его очень уважаютъ. Онъ стоялъ прямо, неподвижно-прямо, и лицо его было неподвижно, сторожко, напряженно. Оно было чуть поднято, смотрѣло поверхъ движенья, какъ смотрятъ прислушивающiеся или слѣпые люди. Въ перерывѣ пѣсни онъ уронилъ платокъ и опустился прямо, стараясь его нащупать. Его подняли, и онъ по-военному, четко, коснулся шляпы. Дымныя стекла его пенснэ скрывали какiе-нибудь жуткiе изъяны.
Игравшiй на вiолончели сидѣлъ на походномъ стулѣ. Этотъ былъ жалкаго вида, въ виксатиновой курткѣ гороховаго тона, очень худой и, должно быть, очень большого роста; онъ согнулся въ дугу надъ инструментомъ и такъ ковырялъ смычкомъ, „рылъ землю“, что ходили бугры его лопатокъ, и извивалась шея. Лицо его было совсѣмъ подъ шляпой. И у него была чѣмъ-то украшена петлица.
Гармонистъ былъ круглый, съ одутлымъ сизымъ лицомъ, съ черными усиками „въ мушку“, съ большимъ животомъ, мѣшавшимъ ему въ работѣ. Онъ сидѣлъ на футлярѣ отъ гармоньи, очень низко, вытянувъ ноги въ крагахъ. По щегольской когда-то его курткѣ съ нашитыми жгутами болталась блестящая цѣпочка съ жетонами-брелками, какъ и у нашихъ, бывало, гармонистовъ. Многорядная гармонья, въ звонкахъ и блесткахъ, стояла на раздвинутыхъ колѣняхъ, слѣдуя ихъ движенью, и подавала басомъ − ррам… ррам…, − вступая, когда нужно. Что-то сѣрѣло и у него въ петлицѣ.
Четвертый, мандолинистъ, былъ крѣпкiй и краснощекiй, залихватскiй малый, веселый, − даже въ эту ужасную погоду. Кровь его хорошо играла, чуть ли не жарко ему было: онъ былъ въ одномъ пиджакѣ, особенно какъ-то лихо на немъ сидѣвшемъ, притершемся къ его тѣлу, съ отвисшими, − а, плевать! − будто носилъ въ нихъ камни, карманами, изъ которыхъ совсѣмъ по домашнему торчали скаковыя афишки, круасанъ, трубка, и мотался ухомъ черный чехолъ отъ мандолины. Онъ игралъ − раскачивался въ разливѣ пѣсни, закинувъ голову, словно вызванивалъ гдѣ-нибудь подъ прекраснымъ небомъ, и чудесныя звѣзды сiяли ему подъ серенаду. Онъ стоялъ, выставивъ одну ногу, подавшись на другую, раскачивался на ней, весь, какъ-будто, уходилъ въ пѣсню, бойко окидывалъ черными глазами, подмигивалъ гармоньѣ, вiолончели, вѣтру, − лихо?.. − и весело колупалъ по струнамъ, совсѣмъ небрежно. И только послѣ, когда кончилась пѣсня мандолины, можно было понять, что этотъ веселый малый − совсѣмъ калѣка: выставленная нога такъ и осталась неподвижной.
Пятой −была высокая, сухопарая пѣвица, съ вытянутымъ лицомъ, въ которомъ пробѣгало испуганное что-то, птичье, − съ крупными, выпиравшими зубами, которыхъ не покрывали губы. Короткое пальтецо на ней моталось, моталась и тощая горжетка, съ колючей мордой какого-то звѣрушки. Пѣвица раздавала ноты, получала франки и сантимы и, получая, пѣла.
Но что же они пѣли?
Флейта томилась грустью, выпѣвала нѣжно. Мандолина вызванивала томно, словно напоминала что-то. Вiолончель дрожала, ласкалась страстно, замирала въ упоеньи. Гармонья утверждала: правда… правда… c’est vrai… c’est vrai…
Ичистый, высокiй голосъ выравнивался укоризной, болью:
„Tu m’avais promis… m’avais promis…
„Ma vie… ma vi-i-ie!..
Вiолончель стонала, жалѣла флейта, истекала болью. Сопрано опять врывалось.
…„illusions perdues…
…„promesses… pas accomplies!...
Стоявшiй прямо, слѣпой, смотрѣлъ въ „аллею“. Тамъ столбы бѣжали, сливались въ мути. Но флейта напѣвала нѣжно, манила въ дали, гдѣ - небо голубое, гдѣ − „море, какъ глаза твои, синѣетъ.. и острова, волшебными цвѣтами, какъ поцѣлуи губъ твоихъ прелестныхъ“… гдѣ − „музыка звучитъ и дни, и ночи…“
Сопрано, мандолина − подпѣвали:
„Глаза мои − мерцающiя звѣзды…
„Пойдемъ со мною,
„Пойдемъ со мно-о-ю…
Вiолончель вступала, глухимъ укоромъ:
„Ты обѣщала… Ты обѣща-а-ла, жи-и-изнь…
Игравшаго не видно было: голова его склонилась, моталась шляпа. Онъ ковырялъ смычкомъ, тянулъ изъ инструмента жилы. Ерзали его лопатки, крутилась шея.
Сопрано, лицомъ подъ эстакаду, укоряло:
„…Tu m’avais promis… m’avais promis…
„Ma vie… ma vi-i-ie!..
Стояли плотно, давили на рѣшетку, колыхались. Подпѣвали глухо. Обычная толпа метро − рабочiе въ каскеткахъ, мидинетки, мелкiе торговцы, машинистки, посыльные, солдаты, клерки, чиновники, многiе съ полосками въ петлицахъ − бывшiе солдаты, − плотный слой Парижа. Выше другихъ стоялъ гвардеецъ въ каскѣ, въ черно-красной гривѣ, гудѣлъ въ листочекъ. На темномъ фонѣ, притиснутые къ прутьямъ, такъ что выпирали вздутки, желтѣли двое. Сразу ихъ признаешь − пятна молочной грязи, „союзныя шинели“, затрепанную тряпку − демикотона, что ли, − пальто биваковъ, платье черной доли, − дары бездомнымъ. Все еще они мелькаютъ, демикотонъ еще желтѣетъ по Прижу, − халаты арестантовъ, затрапезные подряски служекъ, − размахъ Европы.
Эти двое тоже внимали пѣснѣ. Лица ихъ были юны, свѣтлоглазы, тревожно-смутны.
Поѣзда катили; гудѣла эстакада издалёка, глухо, переливала въ грохотъ.
Пѣсня укорялась, билась:
„Ты обѣщала… ты обѣща-а-ла, жизнь…“
Это былъ романсъ для улицъ, пѣвучiй, легкiй, − работа музыканта изъ мансарды, − легко запоминался. Но странно: музыканты исполняли необычайно ярко. Ихъ подтянуло, захватило что-то. Необычность мѣста, куда загнало ливнемъ, грохотъ ли желѣза сверху, мертва „аллея“ эстакады, давка? Толпа „несетъ“ артистовъ. Или − погода затомила душу?..
Пѣсня захватила.
Слушали съ волненьемъ; было по лицамъ видно, какъ забирали звуки. Уже не романсъ былъ это, печально-сладкiй: рождалась пѣсня, являлась откровеньемъ, прозрѣваньемъ, кричала болью, пѣла о томъ, что близко, страшно близко, что движетъ жизнью. Вдругъ остановила и открыла. Стояли и внимали: счатсье невозможно, надежды тщетны… обѣщанья, дали, цвѣты волшебные, мерцающiя звѣзды, поцѣлуи губъ манящихъ…−
„…illusions perdues…
„…promesses… pas accomplies!..
Жизнь обманула, сойдетъ впустую…
Смотрѣли въ эстакаду, давили на рѣшетку. Глаза вбирали: правда, правда.
Басы хрипѣли:
„C’est vrai… c’est vrai…
Быть можетъ, преображенной пѣснью прiоткрылось − что росточкомъ дремлетъ, мерцаетъ въ каждомъ? что стоитъ загадкой, томитъ поэтовъ, опаляетъ душу, томитъ разгадкой? что было изначала слова-чувства[i] − сознанье обреченности безсрочной?..
Это было въ пѣснѣ.
Слѣпой стоялъ недвижно, глядѣлъ надъ всѣми. Рука его дрожала, съ флейтой. Веселый дернулъ мандолиной, опустилъ къ ногѣ и слушалъ.
Кончалась пѣсня. Голоса стихали. Осталось трое. Голосъ сорвался воплемъ:
„…pas accomplies..!
Вiолончель тянула, умирала… − plonn!.. − лопнула струна. Гармонья приглушенными басами еще хрипѣла…
Пѣсня кончилась. Молчала, словно ожидали − дальше. Кто-то крикнулъ − bravo! Захлопали, зашевелились, вынимали деньги. Въ желтыхъ пальто, стояли у рѣшетки, ждали. Одинъ сказалъ пѣвицѣ, путая словами:
− Мадамъ, донэ… сэ нотъ… пуръ ну… напамять!
Пѣвица сунула листочекъ, усмѣхнулась. Сказавшiй четко приложился къ шляпѣ.
Эстакада громыхала рѣже. Стало посвободнѣй, но публика еще валила съ лѣстницъ. Дождь рѣдѣлъ. Солнце хотѣло выглянуть. Переднiй что-то сказалъ. Пѣвица взяла „тарелки“. Малый встряхнулся, звякнулъ мандолиной, мотнулъ нармоньѣ. Вiолончель наставила смычокъ, − и грянули.
„Марсельезу“ заиграли.
Толпа сомкнулась, подхватила дружно. Нотъ не надо: слова и звуки знали съ дѣтства, − о родинѣ. Наважденiе слетѣло. Подъ ногами была земля, своя, родная. Пропала эстакада со столбами, гулъ и громыханье. Бѣшено играли артисты улицъ! „Тарелки“ оглушали, бились въ дребезгъ; вiолончель взрывалась; свистѣла флейта; гармонья извивалась брюхомъ; мандолина… Малый вертѣлся на ногѣ волчкомъ, другая двинулась въ походъ, стучала пяткой. Топотали, свистали, прыгали, сбѣгая съ лѣстницъ; бухалъ ящикъ, стучали кастаньеты, − ключами выбивали по рѣшеткѣ.
И стало ярко.
Солнце смѣялось окнами напротивъ, сверкало въ лужахъ, на бѣшеных „тарелкахъ“, на гармонистѣ, на его гармоньѣ, въ звонкахъ и блескахъ, на рѣшеткахъ. На губахъ трубили, − легко бѣжалось.
Музыканты двинлись въ бистро, черезъ дорогу. Можно теперь и выпить: погода, и заработали недурно.
Двое, въ желтыхъ пальто, пошли плечо къ плечу. Остановились: автомобили запрудили ходъ.
− А лихо это у нихъ вшыло! − сказалъ одинъ.
− Еще бы, свое!..
Брызнуло опять, и завртѣло.
Постояли, поглядѣли туда, сюда…
− Ну, allons…
Пошли куда-то.
Октябрь 1925 г.
Ланды.
Источники текста
Текст печатается по прижизненному изданию 1895 г. в оригинальной орфографии и пунктуации.