Рассказ доктора

ИВ. Ш М Е Л Е В

 

Р А С С К А З   Д О К Т О Р А[i]

 

Мы все, врачи Н….го уезда, чествовали нашего старшего товарища Николая Васильевича за его двадцатипятилетнюю службу. И, надо сказать правду, чествовали сердечно. Это был поразительный пример труда и выдержки прямо героической. Такие люди не часто встречаются, и это могли сказать мы все, работавшие с ним.

Для него было самым обыкновенным в два-три часа ночи, в любое время года, сесть в тарантас или в сани и катить на земских верст за двадцать, кто бы его ни позвал, раз было нужно. Он не откладывал до утра, как это чаще всего бывает. А в периоды эпидемий он, кажется, все время проводил в разъездах и на пунктах, направляя работу товарищей, ободряя личной энергией. Да, он умел и в нас, и в больных вдунуть какуюто[1] особенную силу и бодрость. С виду это был угрюмый, замкнутый в себе человек, немножко даже грубоватый: но в его главах было что-то такое, что располагало к нему с первого взгляда. Между прочим, его очень любили дети, а этот народ, как известно очень чуткий. Когда доктор, бывало, объезжал участки, ребята бежали в деревнях за его повозкой и кричали:

Доктор-доктор-доктор, ой,

Вырви- вырви зуб больной!...

Мы все хорошо знали эту песенку. Он сам-же и сочинил ее и, бывало, осматривал какого-нибудь пугливого малыша, заговаривал ему зубы.

Ну, уж и было чествование! В этот торжественный день юбилея Николай Васильевич да и все мы могли убедиться, как неправы те, которые говорят, что незаметна работа одного человека в глуши. Нет, оказывается, она может быть очень и очень заметной.

Съехались наши врачи со всего уезда. Приехали из города. И не только врачи. Но что особенно было знаменательно, так это порядочная толпа

// л. 1.


- 2 -

крестьян. Откуда они прознали, что “Васильича“ чествуют, неизвестно, – но они собрались с самых разных концов уезда. А наш уезд огромный, – верст сто сорок в длину да не менее пятидесяти в ширину. Пришли и из Сосенок, и из Забродья, и из Провалищев, и даже из затерявшейся в лесном углу деревушки Дегтяревки. И даже принесли трогательные подарки.

Из Дегтяревки заявился токарь, – в нашей больнице ему делали серьезную операцию, – и поднес хитро выточенную из корневища солонцу на каравае. Там, в Дегтяревке, мужики гонят деготь из пней и вырезывают из корневищ разные диковинки. Какая то баба Степанида из Провалищев принесла полотенце своей работы и заявила:

– А я – баба Степанида… Еще мальчонке моему ножку правил…

Подносили просфоры и иконы. Дети ближней школы, где доктор бывал каждую неделю, явились под предводительством учителя, пропели “славу“ и поднесли большой лист слоновой бумаги, на котором своими лапками криво и прямо вывели “свои мысли“, чем очень гордился учитель и что растрогало Николая Васильевича. Какой-то Степан Долотов начертал прыгающими буквами: “Я знаю дохтора Николай Васильича Степан Долотов“. А кто-то написал так: “Он очень виселой Василей Курицын“.

Учитель объяснил нам, что он предоставил им высказаться свободно, кто как хочет. Ну, они и высказались.

Этот лист произвел сильное впечатление на доктора, и когда он прочитывал “мысли“ /мы-таки видели это/, щурил глаза и горлом делал вот так: гумм… – точно давился. И потом, когда кончилось пение, пощелкал по листу пальцами и оказал путаясь:

– Вот… вот тоже… пескари…

И задергал очки. Ну, мы все поняли, что он хотел сказать.

Были и речи, и телеграммы, не простые слова бабы Степаниды, речь токаря, который смутился и сказал только – “вот, сталыть, вам… штучка… вашей милости… с Дегтяревки я…“ и лист с “мыслями“ – были интереснее. Не всякого знают в Дегтяревке.

// л. 2.


- 3 -

Торжество кончилось, многие разъехались. Оставалась своя компания, человек семь, ближайшие товарищи доктора. Время было по осени, подбирался ветер. Затопили камни, расселись у огонька и делились впечатлениями. Мы не хотели покидать почтенного юбиляра. Он не имел семьи, а  оставаться одному в такие часы – тяжело. Ну, и копнули прошлое. И так копнули, что… Так вышло дело.

Доктор развязал лубяной коробок, который доставил ему черноватый мужик из дальнего конца уезда. Помню, мужик этот только и сказал:

– На память… – и улыбнулся.

На эти слова доктор тоже улыбнулся, закивал головой и похлопал мужика по плечу. Потом этот черноватый был оставлен с нами обедать. Сидел он молча, с краю стола и доктор раза два подходил к нему и накладывал ему кушанья. Должно быть это был один из его пациентов.

Так вот доктор развязал коробок и мы увидели медовые пряники. Это были те пряники, которыми славился наш уезд, пряники, которые развозятся от нас по всей России, как развозятся тульские, вяземские, калужское тесто и прочее в этом роде.

– Ешьте, ешьте, господа… – сказал доктор, высыпая пряники на стол. – Это превосходные пряники… Ну, как хороши?

Почему он так спрашивал? Мы не раз едали эти пряники. А он стоял, смотрел на коричневую груду и о чем-то думал.

Это было странно.

– Да, в чем дело? – спросил кто-то. – Пряники, действительно, хорошие…

– Прекрасные, прекрасные… – рассеянно заговорил доктор.

– Погодите, господа…

Он прошел в кабинет. Мы переглянулись. Мы слышали, как он отпер дверцы стеклянного шкафа, где, как мы знали, хранились у него разные следы его врачебной практики. Там лежали проглоченные наперстки, застрявшие в горле кости, монеты, “ходившие по телу“ иголки, вытянутые на операциях “больные косточки и прочее. Он скоро вернулся и в его руке мы увидали какой-то черный продолговатый кусок.

// л. 3.  


- 4 -

– Вот, господа, тоже пряник… – Он поднял его повыше. Местного изделия…

Смотрели мы на пряник, а доктор улыбался загадочно.

– Я часто о нем вспоминаю. Когда сегодня меня чествовали и говорили много хорошего, этот вот кусочек пряника молчал у меня в шкафу. А он мог-бы и со своей стороны порассказать кое-что… Кое-что объяснить про меня. И его стоило-бы выслушать.

На лице доктора была грустная улыбка, когда он смотрел на нее, а сам похлопывал черным пряником по ладони. Мы попросили осмотреть пряник, взвешивали его, нюхали, не решаясь попробовать.

– Что-же это за пряник?

– А как вы полагаете? – спросил доктор. – Его все-таки можно есть… – Вот что, господа, надо быть искренним особенно в такие часы, как я только что пережил… И вот… – он задумчиво посмотрел на пряник, – я… мне хотелось-бы, чтобы и он, этот кусок… сказал свое слово. Люди сказали все, и сказали по своему… Теперь пусть скажут вещи. Вещи никогда не ошибаются… А это стоит рассказать, очень стоит…

Он сел у камина, подкинул дров. Мы придвинулись поплотней, по лицу Николая Васильевича видя, что его рассказ связан для него в чем-то важдным[2]. И молчали, ожидая.

 

II.

 

…Было это, – начал доктор, щуря глаза, точно вспоминая, и откидываясь на спинку кресла-качалки, – лет двадцать назад или около того. Я был еще совсем юнец, только-что с университетской скамьи… Получил здешний участок. Вольницы этой еще не было, был только амбулаторный пункт. И на уезд-то весь было нас, врачей, человека четыре. Работы было масса… Сначала взялся я горячо за дело, знакомился с участком, ездил туда-сюда… А население и про врача никогда не слыхивало. Надо было приучить… Ну, легко приучились. Потянулось их столько, больных, что ужас меня охватил. Ну, конечно, нас, врачей, не хватало. Прошло так года полтора-два, вижу, что разорвись ты, а дела не переделаешь. И напала на меня

// л. 4.


- 5 -

хандра, усталость, что-ли… И весь мой пыл пропал. Часто так бывает… И, знаете, так как-то стал смотреть на дело… спрохвала… всех не вылечишь, э-э… успею – так, не успею – не важно…

……Был у меня тогда товарищем по соседнему участку Семенов, Петр Иванович, вот что помер-то в прошлом году. Охотник,“[4] бери. А верст восемьдесят-сто… И я решил таки, – поедем, отдохнем недельку. Я хоть и не охотник, но природу люблю. И погода-то была прекрасная. Начало июля, дождички перепадали… И время-то удобное. Известно, мужик любит лечиться, да тоже по времени. Летом – работа, тут не до докторов. Вот мы с товарищем поручили участки, фельдшерам – распоряжения и закатились.

Ну, действительно, отвели душу. В такие места забирались, что кажется нога человеческая не ступала. У костров ночевали: раз даже на каких-то болотных кочках застряли на ночь, – трясины были кругом… И дичи нашли силу. Пора и ко дворам: пролетела неделя, как день. Вот и возвращаемся…

Смотрим по карте, – карта уезда у нас была… – сейчас за лесом должны попасть в деревню Большие Ветла… Идем. И вот, кончился лес, и видим мы картину необыкновенную. Прямо перед нами простор открылся. Даль и даль… От леса, где мы стояли, легким отлогом, куда не поглядишь, лежали в тихом света западающего солнца поля спеющего хлеба. Золотистые, необъятные поля… И, знаете, таким медовым теплом пахнуло на нее, точно стоят в золотом просторе невидимые пекарни и оттуда потягивает этаким, знаете, густым и медовым жаром…

Доктор совсем закрыл глаза и потянул носом.

– Я и сейчас, кажется, слышу этот запах… Проголодались мы, что-ли,

// л. 5.


- 6 -

но чуялось нам, что вот пахнет настоящим хлебом, тем хлебом, который вот дымится в руке, который так радостно чувствуешь всем существом, когда после большой работы подходишь к столу и… впиваешь, голодный и довольный. Да, представьте… Такое  именно ощущение было. Будто лежат они перед нами, огромные караваи, укрывшись в буйных полях. Да, в тот год урожай был необыкновенный. И когда стояли так и смотрели на эти поля и осевшую в них деревню, – это и были Большие Ветла, – такими могучики[5] казались они нам в своем золотом покое… Было тихо, как бывает обыкновенно в полях в погожий Июльский вечер. И в этой тишине шел и шел какой-то довольный шорох, этот покойный шорох готового к жатве хлеба. Точно тихую благодарственную молитву шептали эти поля далекому, тронутому алым огнем небу. И этот молитвенный шорох чуяли мы, и оба стояли и смотрели. Даже собаки наши стояли, вытянув вперед головы и обнюхивая воздух…     

Кое-где протянулись уже более темные полосы жнитва со сложенными в крестцы снопцами, и по вьющейся в ржах дороге, в легком облачке пыли тянулись к деревне пестреющие группы: дневные работы уже кончились. Пошли и мы. И когда обступила нас высокая и густая рожь, какой-то душный и липкий аромат охватил нас… Почти у самой деревни нагнали мы воз с шуршащей рожью и мужика, забиравшего с ладони натертые зерна. Десятки ребят висли на слегах у околицы. Как кучки пугливых воробьев, которым выкинули горсть зерен, они сейчас-же окружили нас веселым роем и прыгали вокруг, подымая пыль. А пыль была какая-то душная, пропитанная этим вязким духом полей… Так они провожали нас по деревне, заглядывая в сумки, выпытывали нас взглядами. Какой-то бойкий мальчонка так – и прыгал передо мной на одной ножке и кричал, скаля белые зубы:

– Барин, барин, постреляй! Барин, барин, постреляй!

…..И какие-то особенно шустрые были они… Надышались за день полями, и теперь этот бодрый и сытый дух бродил в них. Сзади что-то, я почувствовал, уже нащупал мое ружье, сопел и прищелкивал языком.

// л. 6.


- 7 -

Помню, ухватил я какого-то черноголового курчавого, как цыганенок.

– Ну, галчонок… – спрашиваю, – хорошая у тебя изба? ночевать будем здесь…

…Мы и раньше еще решили ночевать здесь. Должно быть, удачно я попал. Все в один голос заорали:

– У Никеши хорошая! У них коньки на воротах!

– У нас коньки! – подтвердил и Никеша, показывая куда-то пальцем. – А вон у деда Антона корова на воротах… Гли-ка как роги то! Покажь как палишь то! – упрашивал он[ii] меня курчавый Никеша. – А вон дедушка Антон…

Палец Никеши указывал на большую избу в три окна. Под окнами, на завалинке, сидел благообразный старик, в розовой рубахе, в кафтане внакидку и в валенках, несмотря на погоду. На воротах, действительно, неподвижно торчала на стрелке вырезанная на жести корова.

– Ну, спросили старика насчет ночевки, – конечно, с удовольствием, – и через четверть часа сидели за самоваром. Никешка притащил откуда-то крынку молока и привел за собой еще троих ребятишек, мал мала меньше. Помню, была Акулька, трехлетка, кажется Машка и Тит, лет четырех. Все, как жучата, черненькие и курчавые… Присел с нами к самовару и дед Антон, и сообщил, что все это его “мнуки“ от старшого.    

– Вместе, говорит, все жили, а теперь перед смертью то один, как шиш остался…

– Ну, и рассказал. Старший сын отделился и жил по соседству, а потом вдруг младший-то и помер. Так старик и остался один. Черноголовые ребята были от старшего и, как я заметил, дед в них души не чаял. Он, то и дело, гладил их по головкам, давал сахару, и смотрел таким взглядом, который говорил красноречивее слов. Милая была картинка. Ясные, голубые глазки смотрели на нас из под курчавых шапок, смотрели с тем чистым пытливым любопытством, которые так свойственны детям, кто-бы они не были. Четыре пары голубых глаз… Да, милые глаза…

// л. 7.


- 8 -

…доктор откинулся на спинку кресла и смотрел на горящие дрова, точно вспоминал:

…так вот… Оказывается, мы попали к нашему товарищу по профессии. Дед Антон лечил, лечил и людей, и скотину. Его изба была вся увешена травами, цветами и корешками. Всюду с потолка свешивались пучочки, и от них пахло пряной горечью, мятой и шалфеем. Был он и по коровьей части, и по лошадиной, и доктор, и коновал.

––– Помню, товарищ, как узнал это, хлопнул старика по плечу и говорит:

– Значит, мы товарищи! Руку!

…Старик, очевидно, не ожидал встретить “товарищей“. Он пристально и с любопытством оглядел нас, наши ружья, собак, прикинулся и говорит:

– Хорошее дело… значит, тоже лечите? И я, вот, полечиваю…

…И, знаете, спокойно так и уверенно. И показал на травки.

– Я по своему. До больницы у нас далече. Доктора мы и в глаза не видели, а народ без помощи оставить нельзя. Болеют и у нас. Вот Господь и открывает…

И давай нам рассказывать про травки и корешки. И с уверенностью.

– Мне отец покойник говорит, как-что. Могу и раны лечить, и кровь могу остановить, и глисту выгоняю, и кости могу вправить…

…И так любовно рассказывал, прямо как артист своего дела. И надо сказать правду, кое-что смыслю. Нет, серьезно, с таким жаром говорил… Кто знает, что бы из него вышло, если бы он был врачем. Спросили мы его про чахотку, про водянку, – он достаточно верно определил признаки, у него была редкая наблюдательность. Интересный старик был. И не было у него, знаете, этого презрительного отношения к докторам, как это часто бывает у подобных лекарей. Нет, он признался нам, что ему далеко до настоящего доктора, а лечит потому, что без помощи оставить человека нельзя: не червяк.  

// л. 8.


- 9 -

– Сам Господь, говорит, озаботился и травки дал нам. Мы только травками…

…И давай показывать.

– Вот это, говорит, иссоп… Кроплю лихорадку. Как в Писании указано: “окропивши мя иссопом“… Вот это чистотел. Бородавки сводит. Уж на что куриная слепота, – и от этой пользы: нарыв рвет.

…Калачики там – от глотки, зверобой – от живота. И про какую-то задушевную травку, которая всякую болезнь потом гонит. И даже чахотку медуницей лечит. Будто-бы троих вылечил, прямо как кабаны стали. И даже в крапиве какую-то пользу отыскал.

Хороший был старик и, знаете, когда рассказывал о своем деле, чувствовалось, что сознает он великую обязанность, кем-то возложенную на него. Отец передал ему, он передаст другому. И когда говорил это, обнял Никешу и прижал. И таким сиротливым показался он мне тогда со своими травами и этими глазастыми жучатами, что от печки смотрели на нас. И не только они, все эти поля, огромные поля с селами и деревнями. И вспомнил я толпы больных, приходивших ко мне. Не везде были деды Антоны, и не все могли они сделать. Но они все же делали, что могли и как умели.

…Слушали мы деда, а в окна глядел вечер. Тихий и грустный. И ночь уже выступала из лесов и тянула над полями свои невидимые крылья.

– Господь милостив – говорил дед Антон, – вот и урожай дал, и травки растит…

…И на каждом слове у деда был Господь. И Никешка так смотрел на него и его травы, что, казалось, думал, что и в избушке деда сам Господь. Да, в глазах старика было так много тихого света и доброты, что, казалось в нем пребывал Господь.

…Скоро ребят кликнули ужинать. К ночи поля дышали сильней, и пряный запах тянули оттуда волной по вечернему ветерку.

– Дух-то какой валит! – сказал дед Антон, потянув носом.

– Ма-ли-на… Вот заходи, господа, на Успеньев день, новым хлебцем,

// л. 9.


- 10 -

горяченьким угощу. Духовитый у нас хлеб, земля, что-ли у нас особенная, а только хлеб у нас, как пряник. Медом отдает. И меду у нас ноне много…

…И тут мы узнали, что и пряники у них пекут. Вот эти пряники, медовые… – показал доктор на коробок.

– Приходи, господа. Такие скирды наложим, – си-ла!

…Хотелось спать. Сеновала у старика не было, так как скотины он не держал. Но он принес нам по охапке сена и постлал на лавках, под окнами. Легли мы. Черные, закоптелые иконы смотрели из угла полки, где лежала также толстая подкопченная книга в кожаном переплете с медными застежками. С деревни доносились песни молодежи, которую еще не свалила с ног летняя работа. И пронизанная этими звуками черная ночь, глубокая бархатная ночь, глядела в окна вся в таких звездах. Лежал я на спине и смотрел на качавшиеся над моей головой, засушенные желтые цветы. И уснул в пряном и душном аромате трав… И видел я сон… Странное дело, господа… сколько лет прошло, а я так ясно помню его, точно видел вчера… Странный, знаменитый сон…

…Я видел поля… те буйные поля, по которым только что проходили. Так ясно видел, все колоски видел, слышах[7] тревожно его лицо, что я подбежал к нему, путаясь ногами и ружьем в высокой цепляющейся ржи. Мне было душно, я терял силы, кружилась голова; но я бежал, слыша все тотже тревожный призыв: “Баринокъ, баринок!“. Мои ноги запутались во ржи и я упал и проснулся.

Я был весь мокрый от поту, так душно было в избе. Я смотрел в полутьму, не понимая, где я. Кто-то храпел рядом, должно быть товарищ. Да где же я? и вдруг я увидел его, деда Антона. Он сидел у стола и из под круглых очков пристально смотрел на меня тревожным взглядом. Черная книга, что была на полке, теперь лежала рядом с ним. Маленькая лампочка была накрыта пакетиком, чтобы на меня не падал свет. Я все вспомнил. Но почему он так смотрит?

//л. 10.


- 11 -

– Сон, что-ли какой увидал, баринок? – спросил он меня. – Кричали вы во сне… Уж простите, окликнул вас…

…Вот почему смотрел он на меня. И голос: баринок, баринок! – был, конечно, его голосом. И все-же тот сон оставил во мне, какое-то смутное, тревожное чувство. Странного, конечно, ничего не было. Все, что было пережито за день, все это перепуталось в мозгу и оплелось в картину сна. И даже мое падение во ржи я зацепился на охоте ружьем за куст и упал на самом деле и испугался, что ружье выстрелит. И оклик – баринок, баринок! – все это было на самом деле. Вот только почему я видел во сне такое скорбное и прибывающее лицо деда Антона? Это было странно. Запомните это…

…Когда я проснулся, звезды уже бледнели… Должно быть шел уже четвертый час. Белели окна. Тишь рассвета уже бродила внизу, а в избе проступали следы зари. Сеялось оттуда что-то неуловимое, живое… Страшно хотелось спать и опять задремал под хриплый шопот деда, читавшего толстую книгу.

Когда я снова проснулся, было уже светло. В тишине утра слышалось быстрое лопотание молодых чижиков. Надо мной, возле лавки, стоял дед Антон и глядел на зорю.

– Проснулся, баринок? – сказал он. А я из писания почитал и досидел до свету. Вон, бабы уже жать пошли по холодку…

…Точно и не было ночи. В гомоне яркого утра выходили мы из деревни, чтобы взять зорю, хоть и позднюю. Дед Антон сам провожал нас за околицу. И опять глядели на нас поля в море яркого солнца, и опять медовые струйки… шли хлебами по вертлявой дороге, а дед в розовой рубахе стоял во ржи по пояс и, приложив к глазам руку, кричал вослед:

–  А на Успеньев-то день захаживайте! Таким пряником угощу – у!...

…Шли мы, закинув за плечи ружья, сбивая осевшую, сыроватую за ночь пыль. Собаки торопкой рысцой трусили впереди, слизывая капли росы с подорожников. Помню, обернулся назад я. Дед все-еще стоял и глядел. Розовую рубаху видел я… Как во сне было… Стоял среди золотых волн…

// л. 11.


- 12 -

…Потом… – доктор сказал это, понизив голос, – потом мы, действительно, еще раз были там… Не помню, Успеньев лидень или какой другой праздник. Знаете, потянуло опять туда. Может быть опять хотелось пережить то хорошее, бодрое чувство, с каким я глядел от леса на открывшийся вдруг полевой простор. Кстати, я обещал деду прислать походную аптечку и книжку-лечебник. Но увидали другую картину.

Поля стояли пустыми, тянулось серой щеткой жнитво. Кое-где уже показывались коврики первых озимых всходов, – знаете, эти искрасна-желтые с прозеленью… По задворкам деревню обступили мощные, широкопузые ометы! Нет,т[8]должно быть, это было не в праздник. Мы слышали этот добрый и четкий в августовском воздухе стук цепов, веселый стук, то-то-то… Спешат и тараторят. И стаи голубей над ригами, и облачка зерновой пыли на ветру…

Опять мы ночевали у деда. А на утро он угощал нас свежим хлебом. Я сейчас помню этот дымящийся ноздреватый душистый каравай и вижу, как трогательно погружал в него нож дед Антон. Смотрели мы, с каким благоговением трясущейся рукой делал он это. Новый хлеб! И четыре пары голубых глаз следили за ним, почмокивая рты, и шевелились пальцы… Хлеб… Он ведь с этих полей, таких и серых теперь, с их полей.

– Крестись! Строго говорил дед, наделяя большими ломтями внуков, – говори хлеб насущный.“….

Мы ели хлеб, душистый, необыкновенный…

Да, Господь. И для нас он был напоен ароматом полей и силой этой деревни. Это был  живой хлеб. Там, при виде этих веселых лиц детворы, прыгавшей с огромными дымившимися ломтями перед окнами, при виде пузатых ометов необмолоченной ржи, довольных лиц крестьян, урожай был богатейший, – понял я, что такое урожай для деревни. Что такое хлеб… И потом, в разъездах, когда встречал воза с зерном, бывал на пристанях и видел баржи с хлебом, поезда, нагруженные зерном, когда проходил мимо пекарен, их[9] окон которых тянулись эти пряничные запахи свежего хлеба, я вспоминал ту деревню, Большие Ветлы. И ясные глаза детворы с ломтями в руках. И поля, широкие, большие, отдыхающие по осени…  

// л. 12.


- 13 -

И когда мы с товарищем оделили ребят карамелью, от всех них пахло хлебом и сытостью, и животы их были здорово вздуты. И ели-же они! они объедались, закусывая лепешками. А широкие ометы важно стояли на задах как верная стража. А голуби носились позвякивая крыльями, и песни слышали мы, раскатистые песни.

Доктор встал и прошелся по комнате, отошел к окну, поглядел.

– Господа, – каким то особенным резким тоном обратился он к нам. Вы видали как едят дети? Конечно видали… крестьянские дети. А вы слыхали, как они просят хлебца? Когда… нет этого хлебца? Только тогда можно понять это чувство, которое я переживаю сейчас, вспоминая как эти малыши эли… Да… Акулька, Манька, и Тит.

  С доктором происходило что-то странное. Он ходил из угла в угол и потирал лоб, точно старался что-то вспомнить.

– Ну, слушайте дальше…

… И вот наши поездки на охоту кончились. И дед Антон уже не попадался на глаза. И забыли мы про него и про Большие Ветла… Товарищ мой изменился, и привычки его изменились. Ружье он променял на садоводство и наши странствия окончились. Прошло года три… Вы, молодежь, может быть хорошо и не знаете, что пережила тогда наша губерния. Да и не только наша. Вы еще сидели на гимназических скамьях, а мы… – Он встал и нервно заходил… Мы… мы… страшно вспомнить, что пережили… Два года подряд неурожаи. Что-то ужасное было. Надо было видеть самим. Надо было жить   т а м …

Его голос дрожал и, когда он говорил, этот испытанный работник, этот светский человек, он весь в эту минуту светился каким-то необычайно чистым и мощным воодушевлением.

– Нам выпала страшная, напряженная работа. Довольно будет сказать, что бывали недели, когда мы спали через два дня в третий. Да, Господь принес болезни. Этот настоящий спутник голода – тиф, этот ужасный голодный тиф. Он вспыхнул как пламя в сухом лесу и охватил огромный район… и косил… Мы начали работать. Посланы были отряды по местам, но не

// л. 13.


- 14 -

хватало рук. Были напрасны вес силы. Я был назначен старшим в этой половине уезда и перелетал с места на место, теряя голову. Эпидемия разрасталась. Испортились дороги, и хлеб тянулся медленно и не попадал к сроку. Север уезда молил о помощи… Он почему-то считался в лучших условиях и помощь туда пошла во второй черед. Уж очень страшно было здесь…

И вот я бросился на север. Надо было налаживать дело там. И я попал в Большие Ветла. Я не узнал их. Да. были все те  же поля. Но я не узнал их. Осенью, а погода была ужасная… дожди, дожди, поля плакали… Туманно, в мутной сетке. Того, что я видел когда-то, их силы покойной, – не было и следа. А где-же ометы? А золотые волны? Нет и следа. Глухо, темно и мокро. А голоса на деревне? Тихо, тихо было там. Там молчали, там забились в щели и замерли.

… Наш медицинский отряд мел здесь свою стоялку[10]. Отсюда мы должны были вести войну со смертью и голодом. И я увидал деда Антона. Я увидал что-то поникшее. Он едва бродил убитый. На меня смотрели глаза, растерянные глаза… И первое, что я от него услышал:

– Вот, баринок, погибаем…

И так вот рукой сделал. Все повернулось в душе. Многое услышал  я в этих словах и уловил во взгляде. Быть может он и не думал об этом. Но я понял одно:

– Поздно….

…Да, мы были здесь, когда живы были поля, когда пузатые ометы стояли несокрушимой, казалось массой… Когда так хорошо и светло было кругом… И когда мы были не нужны… А теперь… теперь – поздно…

…Да, мы опоздали. Конечно, мы многих спасли и одолели и тиф, и голод, но мы все же…. опоздали. Спрашиваю его, – как, что. Затрясся он и махнул рукой. Тех, трех пар голубых глаз, тех… Акульки, Маньки и… Тита… не было. Мы опоздали. И тиф и дизентерия сломили их. Его сын, “старшой“, лежал в тифе. И что же? Этот старик пытался сам что-то делать. Он лечил своими травками и корешками, как мог. Он выпе

// л. 14.


- 15 -

кал какой-то особенный хлеб, мешал его со съедобными корешками, которые он добывал в лесу. Он сам выкапывал их, пока были силы. Копал с Никешкой. Варил какие-то похлебки. Какую-то “лесовую картоху!“.

– Держались… – плача рассказывал он мне. – А потом.. и силы не стало… Можно бы держаться, да болезни…

…Он плакал и повторял:

– Мнучки… все… один Никешка мается. Баринок, баринок!

…И повалился к моим ногам. Баринок! Да, господа… Это был тот самый голос… Его, его я слышал тогда во сне. Не верю я снам, но странно, – это был тот самый голос с поля… Меня охватил ужас. Я плакал, господа. Боль, мучительная стояла в сердце камнем.

…И вот тогда я начал, начал работу… настоящую работу. Дед молил меня спасти Никешу, последнее, что оставалось ему. Я спас его.

Да, господа, я его спас. Я всем своим существом бросил вызов силе, страшной силе, которую мы – таки сломили. Боже, как хорошо было! Было жутко, и все же было хорошо! Как мы боролись, друзья! Как все мы забывали себя. Видите… я плачу, господа… это ничего… так хорошо вспомнить прошлое, когда весь горел каким-то святым огнем – давать, давать, давать! Всего себя отдать…

…Помню, как я вощел[11] к нему в избу. Так же, как и  раньше, с потолка свешивались травы, и цветы. Холодно было, но запах был все тот же. Черноголовый Никеша лежал на печи и бредил. Метался без памяти. Звал Кутьку, – собаченка у него была. На столе, накрытая холщевой тряпицей, лежала плоская краюшка хлеба… Лежал “пряник“… вот тот самый пряник… – показал доктор на черный продолговатый кусок, – это часть того “пряника“. Этот хлеб выпекал дед Антон. Тут были и его измолоченные корешки, и мякина, и Бог знает, что еще. Когда я попробовал, я выплюнул эту вязкую горечь. Они питались ею с месяц до нашего хлеба. И когда я жевал его, у меня схватило в горле. А дед Антон смотрел на меня, моргал и шептал что-то про кострику, которая с непривычки не лезет в глотку…

… И началась работа. Моим главным и первым пациентом стал Никешка.

// л. 15.


- 16 -

Не знаю, что, но что-то властное сказало мне: “ты должен его спасти“. Глава старика так и следила за мной, стояли передо мной неотступно, молили, звали…

О этот сон, странный сон под утро, когда ночь, прекрасная ночь закрывала звездные глаза свои, и с широких полей тянуло медовым духом. Неотступно стоял передо мной этот сон. И шумящие, за ноги хватающие колосья, и дед Антон, который звал, звал меня…

В моей усталой голове, в которой шумело кровью, стучала, как молоточек, одна назойливая дума. Мне казалось, что если я спасу Никешу, я сделаю все. В этого, мечущегося на печи Никешу воплотилось для меня все страждущее, все родное, все человеческое. И этот дрожащий дед, следящий за мной беспокойным, выпрашивающим взглядом!

…Я захватил Никешу в опаснейший момент, когда болезнь готова была осложниться воспалением легких. Тогда бы все было кончено… Но я прервал горячими ваннами: у Никешки было крепкое сердце. Моя помощница, – она заплатила жизнью там, – делала чудеса…

…Этот месяц работы прошел для меня, как кошмар. Я спал не больше двух-трех часов в сутки. После свинцового сна я вскакивал с болью в костях и с шумом в голове, у темени. Все кружилось, перед глазами, когда я шел обходить больных… Поля… мокрые, черные, пестрые… мне становилось тошно, и я закрывал глаза… Да, начинался тиф. Я это знал. Но мне было все равно. Я должен был, должен был спасать, спасать… Все спасать! – говорил я себе. Меня трепала лихорадка, подкашивались ноги, и я говорил себе: я должен, должен… я опоздал, опоздал…

И Никеша поправился. Дед смотрел на меня какими-то необыкновенными глазами. Он говорил ими, старался что-то понять, моргал, разевал рот, плакал… А, может быть, мне казалось…

Помню, когда  я последний раз пошел, шатаясь в его избу и повалился на лавку, в угол, где лежали какие-то желтые цветы, он протянул ко мне руки и шептал с дрожью:

– Баринок… баринок… Божьи люди… баринок…

// л. 16.


- 17 -

…И курчавый, худой Никеша смотрел с другой лавки огромными глазами. И все закружилось и пропало… Потом все было смутно. Я уже не мог подняться. Помню только пучок желтых, ярких желтых цветов над головой. Они качались и резали глаза… колосые, сухие, огромные шумящие сухие колосья. Они жужжали в уши, гремели, путали… Они шептали: – баринок, баринок… Звали меня эти ужасные колосья… И сладкий, приторный, низкий запах печеного хлеба заливал меня и томил, томил.

…Я пришел в себя в нашем бараке. Я пролежал без памяти три недели. И первое, что я увидел, был дед Антон. Он стоял ко мне спиной и разговаривал  в[12] нашей фельдшерицей. И когда обернулся ко мне, – смотрел, так смотрел.. Такого взгляда, такой любви во взгляде я не помню. О, в этот момент он простил мне, если только он мог упрекать меня когда-нибудь, – он простил мне тех… троих малышей, те три пары голубых глаз…

– Теперь я здоров!... – сказал я, обливаясь потом, – Ну, что, как твой Никешка?

…Дед Антон сложил ладонь к ладони и закачался. Он только повторял:

– Жив, жив… Господи… Божьи люди…

…Никешка был спасен. И другие, многие. Мы потеряли сестру. Мы победили… Тяжело было, нет слов, но, скажу, это был ценный момент жизни. И поучительный момент. Больше и рассказывать нечего. Никешка и посейчас жив. Вы его видели сегодня, этого черноватого, который с нами обедал. Он то и принес мне этот коробок. Он частенько приносит мне эти пряники. Мы с ним старые приятели.

Доктор улыбнулся.

…И вот этот “пряник“ много помог мне в работе. Когда опускались руки, когда сомнения забирались в душу: сомнения, – что могу я сделать, я, маленький я, в этих огромных просторах полей, я только загляну за

// л. 17.


- 18 -

Стекло, где лежит это пряник, только вспомню, что он лежит там, – приходит бодрость. Дед Антон смотрит на меня, – теперь он лежит там, в Больших Ветлах, укрытый полями, – и уже не тем взглядом, каким смотрел, когда говорил: “вот, баринок… погибаем…“ Как никак, а мы разделили с этими полями их тоску и боль…

И так, вы видите, что в моей работе большую роль сыграл этот “пряник“. Когда  говорили здесь много хороших слов, он молчал в шкафу. Но как никак, он хоть отчасти родился на этих полях и от их имени должен был сказать свое слово. И сказал… И не ошибся…

Доктор встал и унес пряник в кабинет. Мы слышали как он закрыл дверцу и повернул ключ.

– Но позвольте… – сказал один из нас, когда доктор  вернулся, – эта история сказала больше, чем все мы… А вы в чем-то, как-будто, упрекаете себя… Вы, как стойкий, редкий человек…

Доктор не дал договорить и покачал головой.

– Позвольте… Этот вот пряник сказал только одно: мы не должны были опаздывать… Не должны были! мы опоздали! Вот что сказал он, и только! Только это! 

Это был хороший вечер. Прощаясь, мы долго и крепко жали руку нашему товарищу и были счастливы, что он наш товарищ.

Была ночь, когда  мы вышли под открытое небо. Черная ночь. Она все накрывала вокруг поселка: и домишки, и поля, и леса за ними. Черная ночь. И шли мы по домам в этой ночи, ехали по размытым дорогам, падали в лужи и буераки, а в сердце не умирала светлая искра. Хорошо было на сердце. Светлые образы таились в нем. Смотрели в поля. Да, темно. Темно и пусто… И ничего не видно кругом. Нет, нет.. светлая искра горит в душе и будет гореть.. Есть еще светлые искры… А разве пусты эти поля? Да ведь здесь жизнь! Здесь семена лежат…

 



[1] Опечатка. Следует читать: «какую-то».

[2] Опечатка. Следует читать: «важным».

[3] Опечатка.

[4] Опечатка. Следует читать: «руками».

[5] Опечатка. Следует читать: «могучими».

[6] Опечатка. Следует читать: «слышал».

[7] Печатка. Следует читать: «было».

[8] Опечатка.

[9] Опечатка. Следует читать: «из».

[10] Опечатка. Следует читать: «стоянку».

[11] Опечатка. Следует читать: «вошел».

[12] Опечатка. Следует читать: «с».



[i] Вверху страницы надпись от руки: «Напечатанъ въ журналѣ (Парижъ) Возрожденiе».

[ii] Зачеркнуто: «он».