Солнце мертвых

Ш М Е Л Е В Ъ 

 

 

Солнце мертвыхъ

 

Эпопея

 

 

КНИГОИЗДАТЕЛЬСТВО

„ВОЗРОЖДЕНIЕ“ – „LA RENAISSANCE“

2, rue de Séze, 2. Paris (9e)


Переводы „СОЛНЦА МЕРТВЫХЪ“ на иностранные  языки:

 

на нѣмецкомъ языкѣ – изд. SFischerBerlin, 1925.

на англiйскомъ языкѣ – изд. Dent  and Sons, 1926 (выходОсенью)

на чешскомъ языкѣ – изд. OttoPraha, 1926 (выходитъ осенью) 

на французскомъ языкѣ –   I-VII главы – «Mercure de France» 15-го Сент. 1926.  Tome CLXVI.   

________

Книги  ИВ. ШМЕЛЕВА, вышедшiя заграницей: 

1)     «Неупиваемая Чаша»  1921 г. Парижъ, Кн-во «Русская Земля».

2)     «Это было», 1923 г. Бердинъ, Изд-во «Гамаюнъ».

3)     «Какъ мы летали», 1923 г. Берлинъ, Из-во «Гамаюнъ».

4)     «Неупиваемая чаша», 1924 г. Прага. Книг-во «Пламя». 

_______

 

Книги ИВ. ШМЕЛЕВА, издававшiяся въ Россiи: 

1)     Распадъ.

2)     Подъ небомъ.

3)     Человѣкъ  изъ ресторана.

4)     Пугливая тишина.

5)     Волчiй перекатъ.

6)     Карусель.

7)     Суровые  дни.

8)     Ликъ  Скрытый.

Для дѣтей и юношества:

1)     Къ свѣтлой цѣли.

2)     Служители  правды.

3)     Въ новую  жуть.

4)     Рваный Баринъ.

5)     На морскомъ  берегу.

6)     Догонимъ  Солнце.

7)     Мэри. 

 


УТРО

 

За глиняной  стѣнкой,  въ тревожномъ снѣ, слышу я  тяжелую поступь и трескъ  колючаго  сушняка…

Это опять «Тамарка» напираетъ на мой заборъ,  красавица-симменталка,  бѣлая. Въ рыжихъ пятнахъ, – опра семьи,  что живетъ  повыше меня, на горкѣ. Каждый  день  бутылки три молока, – пѣннаго,  теплаго,  пахнущаго  живой  коровой! Когда  молоко  вскипаетъ,  начинаютъ  играть  на немъ  золотистыя  блестки  жира и  оявляется пѣночка…

Не надо  думать  о такихъ  пустякахъ, – чего они лѣзутъ  въ голову! 

И такъ, новое  утро…

Да,  сонъ я видѣлъ… странный  какой-то сонъ,  чего не  бываетъ въ жизни.

Всѣ  эти  мѣсяцы  снятся  мнѣ пышные сны. Съ чего? Явь  моя такъ убога… Дворцы,  сады… Тысячи комнатъ, – не  комнатъ, а залъ роскошныхъ,  изъ сказокъ  Шехерезады, – съ  люстрами въ  голубыхъ  огняхъ  - огняхъ нездѣшнихъ, съ  серебряными  столами, на  которыхъ  груды цвѣтовъ – нездѣшнихъ. Я хожу  и хожу  по заламъ – ищу… Кого я съ  великой  мукой  ищу, – не знаю. Въ тоскѣ, въ тревогѣ, я выглядываю въ огромныя окна: за ними сады,  съ лужайками,  съ  зеленѣющими  долинками, какъ  на старинныхъ картинахъ. Солнце,  какъ-будто, свѣтитъ, но это не наше  солнце… – подводный какой-то  свѣтъ,  блѣдной жести. И всюду – цвѣтутъ деревья,  нездѣшнiя:  высокiя-высокiя  сирени,  блѣдные  колокольчики на нихъ,  розы поблекшiя… Странныхъ людей я вижу. Съ лицами  неживыми,  ходятъ,  ходятъ  они по  заламъ, въ  одеждахъ  блѣдныхъ, – съ  иконъ,  какъ-будто, – заглядываютъ  со мною въ окна. Что-то  мнѣ говоритъ, –я чую  это щемящей  болью, что они прошли черезъ страшное,  сдѣлали съ  ними что-то,  и они – внѣ  жизни. Уже – нездѣшнiе… И невыносимая  скорбь  ходитъ  со мной въ  этихъ,  до жути роскошныхъ,  залахъ…

Я радъ проснуться.

Конечно, она – «Тамарка». Когда молоко вскипаетъ… Не надо думать о молокѣ. Хлѣбъ насущный? У насъ  на нѣсколько  дней муки… Она хорошо  запрятана по щелямъ – теперь  опасно держать  открыто: придутъ ночью… На  огородикѣ помидоры, – правда,  еще зеленые, но они  скоро  покраснѣютъ… съ  десятокъ кукурузы,  завязывается тыква… Довольно,  не надо думать!.. 

Какъ  не хочется  подыматься! Все тѣло ломитъ, а надо  ходить  по  балкамъ,  рубить «кутюки» эти,  дубовыя  корневища. Опять  все то же!.. 

Да что такое «Тамарка» у забора?.. Сопѣнье,  похлестыванье вѣтокъ…  обгладываетъ миндаль! А сейчасъ  подойдетъ  къ  воротамъ и начнетъ  выпирать калитку. Кажется,  колъ приставилъ… На прошлой  недѣлѣ она выперла ее на колу, сняла съ  петель, когда всѣ  спали, и сожрала  половину огорода. Конечно, голодъ… Сѣна у Вербы  нѣтъ на горкѣ, трава  давно выгорѣла, – только обглоданный  грабъ  да камни. До поздней  ночи нужно  бродить «Тамаркѣ», выискивать  по глубокимъ  балкамъ,  по непролазнымъ  чащамъ. И она  бродитъ,  бродитъ… 

А все-таки подыматься надо. Какой  же сегодня  день? Мѣсяцъ – августъ. А день… Дни  теперь  ни къ чему, и календаря не надо. Безсрочнику все  едино! Вчера  доносило  благовѣстъ въ городкѣ…  Я сорвалъ  зеленый  кальвиль – и вспомнилъ: Преображенiе!  Стоялъ  съ яблокомъ  въ балкѣ… принесъ  и положилъ тихо на верандѣ. Преображенiе… Лежитъ  кальвиль на  верандѣ. Отъ него теперь  можно отсчитывать  дни, недѣли…       

Надо начинать день,  увертываться отъ  мыслей. Надо  такъ  завертѣться въ  пустякахъ дня,  чтобы  бездумно  сказать себѣ:  еще одинъ  день убитъ! 

Какъ  каторжанинъ-безсрочникъ, я устало   надѣваю  тряпье, – милое мое  прошлое, изодранное  по чащамъ. Каждый  день надо ходить по балкамъ,  царапаться съ топоромъ  по кручамъ: заготовлять къ зимѣ  топливо. Зачѣмъ – не знаю. Чтобы  убивать время. Мечталъ когда-то  сдѣлаться  Робинзономъ – сталъ. Хуже,  чѣмъ Робинзонъ. У того  было будущее,  надежда: а вдругъ – точка  на горизонтѣ! У насъ  не будетъ  никакой точки, во-вѣкъ не будетъ. И все  же надо  ходить  за топливомъ. Будемъ  сидѣть  въ зимнюю долгую ночь  у печурки,  смотрѣть  въ огонь. Въ огнѣ бываютъ  видѣнiя… Прошлое вспыхиваетъ и гаснетъ… Гора хворосту  выросла за эти  недѣли,  сохнетъ. Надо еще, еще. Славно  будетъ рубить  зимой! Такъ  и будутъ  отскакивать!  На цѣлые дни  работы.  Надо пользоваться  погодой. Теперь  хорошо, тепло, – можно  и босикомъ  или на  деревяшкахъ, – а вотъ какъ  задуетъ  отъ Чатырдага да зарядятъ  дожди… Тогда  плохо  ходить  по балкамъ. 

Я надѣваю  тряпье… Старьевщикъ посмѣется  надъ нимъ,  въ мѣшокъ  запхаетъ. Что понимаютъ старьевщики! Они и  живую душу крючкомъ зацѣпятъ,  чтобы вымѣнять на гроши. Изъ  человѣчьихъ  костей наварятъ клею – дял будущаго,  изъ  крови настряпаютъ «кубиковъ» для бульона… Раздолье теперь  старьевщикамъ,  обновителямъ  жизни! Возятъ  они по  ней  желѣзными  крюками.

Мои лохмотья… Послѣднiе  годы жизни,  послѣднiе  дни – на нихъ,  послѣдняя  ласка  взгляда… Они не  пойдутъ старьевщикамъ. Истаютъ они  подъ солнцемъ,  истлѣютъ въ  дождяхъ и вѣтрахъ,  на колючихъ  кустахъ  по балкамъ,  по птичьимъ  гнѣздамъ…

Надо  отворить ставни. А ну-ка, какое утро?..

Да  какое  же можетъ  быть  утро въ Крыму, у моря, въ началѣ  августа?!. Солнечное,  конечно. Такое  ослѣпительно-солнечное, роскошное, что больно  глядѣть на море: колетъ  и бьетъ въ  глаза.

Только  отпахнешь  дверь, – и хлынетъ въ  защуренные  глаза, въ  обмятое,  увядающее  лицо – солнцемъ  пронизанная ночная  свѣжесть  горныхъ лѣсовъ,  долинъ  горныхъ,  налитая  особенной,  крымской,  горечью, настоявшеюся  въ  лѣсныхъ  щеляхъ, сорвавшеюся  съ луговъ,  отъ Яйлы. Это – послѣднiя  волны  ночного вѣтра: скоро  потянетъ  съ моря.

Милое  утро,  здравствуй!  

Въ отлогой балкѣ – корытомъ,  гдѣ  виноградникъ,  еще тѣнисто,  свѣжо и  сѣро;  но глинистый  скатъ  напротивъ  уже  розово-красный, какъ  свѣжая мать,  и верхушки  молодокъ-грушъ,  понизу виноградника,  залиты  алымъ  глянцемъ. А хороши молодки!  Прибрались,  подзолотились,  понавѣшали на себя  тяжелыя  бусы-грушки – мари-луизъ.

Я тревожно  обыскиваю глазами… Цѣлы! Еще одну ночь  провисѣли  благополучно. Не  жадность это: это  же хлѣбъ  нашъ зрѣетъ,  хлѣбъ насущный.

Здравствуйте и вы,  горы! 

Къ морю – малютка-гора Кастель,  крѣпость  надъ  виноградниками,  гремящими  недалеко  славой. Тамъ  и золотистый  сотернъ – свѣтлая  кровь горы, и густое бордо,  пахнущее сафьяномъ и черносливомъ, – и  крымскимъ солнцемъ! – кровь темная. Сторожитъ  Кастель  свои виноградники отъ стужи,  грѣетъ ночами жаромъ. Въ розовой  шапкѣ  они теперь,  понизу  темная, вся –  лѣсная.

Правѣе,  дальше – крѣпостная  стѣна-отвѣсъ, голая  Куш-Кая,  плакатъ горный. Утромъ – розовый, къ ночи –  синiй. Все  вбираетъ въ себя, все видитъ. Чертитъ  на немъ  невѣдомая  рука… Сколько верстъ  до него, а – близкiй. Вытяни руку и коснешься: только  перемахнулъ  долину  внизу и  взгорья, все – въ  садахъ, въ  виноградникахъ, въ лѣсахъ, балкахъ. Вспыхиваетъ  по нимъ  невидимая дорога пылью: катитъ  автомобиль  на Ялту.

Правѣе еще – мохнаьая шапка лѣсного Бабугана. Утрами  золотится онъ; обычно – дремуче-черенъ. Видны на немъ  щетины лѣсовъ сосновыхъ,  когда  солнце  плавится  и дрожитъ  за ними. Оттуда  приходитъ  дождь. Солнце  туда уходитъ.

Почему-то  кажется мнѣ, что съ  дремуче-чернаго  Бабугана сползаетъ  ночь…

Не надо  думать  о ночи, о снахъ обманныхъ, гдѣ все – нездѣшнее. Съ ночью  они вернутся. Утро  срываетъ сны: вотъ  она,  голая правда, – подъ ногами. Встрѣчай  же его  молитвой! Оно  открываетъ  дали…

Не надо  глядѣть на дали: дали обманчивы, какъ  и сны. Онѣ  манятъ и – не даютъ. Въ нихъ  голубого много,  зеленаго, золотого. Не надо сказокъ. Вотъ  она, правда, – подъ  ногами.

Я знаю, что въ  виноградникахъ,  подъ Кастелью, не будетъ винограда,  что въ бѣлыхъ  домикахъ – пусто, а по  лѣсистымъ взгорьямъ  разметаны человеческiя  жизни… Знаю,  что земля  напиталась кровью, и вино  выйдетъ  терпкимъ  и не  дастъ  радостнаго  забытья. Страшное  вписала въ себя  сѣрая  стѣна Кушкаи,  видная  недалеко. Время  придетъ – прочтется…

Я уже  не гляжу на дали.

Смотрю  черезъ свою  балку. Тамъ – мои  молодые  миндали,  пустырь за  ними.

Каменистый  клочокъ  земли,  недавно  собиравшiйся жить,  теперь – убитый. Черныя  рога  виноградника:  побили его  коровы. Зимнiе  ливни  роютъ  на немъ  дороги,  прокладываютъ  морщины. Торчитъ  перекати-поле,  уже отсохшее: заскачетъ – только  задуетъ Сѣверъ. Старая  татарская  груша, дуплистая  и кривая,  годы  цвѣтетъ и сохнетъ,  годы кидаетъ  вокругъ  медовую  желтую «буздурханъ», все  дожидаетъ смѣны. Не приходитъ  смѣна. А она,  упрямая,  ждетъ и ждетъ,  наливаетъ, цвѣтетъ и сохнетъ. Затаиваются  на ней  ястреба. Любятъ  качаться  вороны въ бурю.

А вотъ – бѣльмо  на глазу, калѣка. Когда-то – «Ясная  Горка», дачка  учительницы  Екатеринославской. Стоитъ – кривится. Давно  обобрали е еворы,  побили стекла, и она  ослѣпла. Осыпается штукатурка,  показываетъ  ребра. А все  еще  доматываются  въ вѣтрѣповѣщенныя  когда-то  сушиться  тряпки, – болтаются  на гвоздяхъ,  у кухни. Гдѣ-то  теперь  заботливая  хозяйка? Гдѣ-то. Разрослись у слѣпой  веранды  вонючiя  уксусныя  деревья.

Дачка  свободна  и безхозяйна, – и ее  захватилъ  павлинъ. 

      

П Т И Ц Ы

 

Павлинъ… Бродяга-павлинъ,  теперь никому  ненужный. Онъ ночуетъ ан перильцахъ балкона: такъ не достать  собакамъ. 

Мой  когда-то. Теперь – ничей, какъ и эта дачка. Есть же ничьи собаки, есть и люди – ничьи. Такъ  и павлинъ – ничей.

Я не могу  содержать его, роскошь эту. Онъ это понялъ и поселился на пустырѣ. Мы – сосѣди. Онъ какъ-то  ужитряется жить,  пережилъ зиму и  выпустилъ-таки  хвостъ новый,  хоть и не совсѣмъ прежнiй. Временами  захаживаетъ ко мнѣ. Станетъ  подъ кедромъ,  гдѣ когда-то  дремалъ въ жары,  поглядываетъ и ждетъ-пытаетъ: 

– Не дашь?..

– Не дамъ. Видишь – ничего  нѣту, Павка.

Поведетъ  коронованной  головкой,  хвостъ  иногда распуститъ: 

– Не дашь?!. 

Постоитъ и уйдетъ. А то  взмахнетъ  на ворота,  повертится-потанцуетъ: 

– Смотри-ка, какой красивый! Не дашь…

И слетитъ  на пустую дорогу,  блеснетъ  зелено-золотистымъ  хвостомъ. Тамъ и тамъ  покричитъ-позоветъ  по балкамъ, – пава,  можетъ,  откликнется! Глядишь – ужъ  опять  бродитъ  у свой одинокой  дачки. А то  пройдется  за горку, въ «Тихую  Пристань»,  къ Прибыткамъ: тамъ  дѣти, – чего и дадутъ,  можетъ. Врядъ ли: тамъ тоже плохо. Или къ  Вербѣ,  на горку:  тамъ иногда  даютъ ребятишки въ обмѣнъ на  перья. А то  повыше, на самый  тычокъ, къ  старому доктору. Но тамъ  и совсѣмъ плохо.

Недавно онъ  жилъ въ довольствѣ,  ночевалъ на крышѣ, а дни  проводилъ подъ кедромъ. Собирались  найти ему  подругу.

Мнѣ его  больно видѣть.

…Э-оу-ааааа!... – пустыннымъ  крикомъ  кричитъ  павлинъ. Жалуется? тоскуетъ? 

Его разбудило утро. И для него  теперь день – въ работѣ. Поднялся,  расправилъ  серебристыя  крылья, въ палево-розовой  опушкѣ,  вправилъ  горделивую  головку, – черноглазой  царицей смотритъ. На старую грушу смотритъ и вспоминаетъ,  что «буздурханъ» обобранъ. Ну,  кричи же! кричи, что  и ты  ограбленъ! Сiяя  голубымъ  фiолетомъ  въ солнцѣ,  вдумчиво  ходитъ  он  по балкону,  шелковымъ хвостомъ  возитъ, – приглядывается  къ утру… И – молнiей  падаетъ  въ  виноградникъ.    

– Ш-ши…  несчастный!..  

Онъ теперь не боится  крика: вьется змѣей-хвостомъ въ  лозахъ,  оклевываетъ  зрѣющiя  грозди. Вчера было  много  исклеванныхъ. Что же  дѣлать! Всѣ хотятъ ѣсть, а солнце  давно все  выжгло. Онъ  становится дерзкимъ воромъ,  красавецъ, съ царственной  поступью. Онъ  открыто  грабитъ меня,  лишаетъ хлѣба: вѣдь виноградомъ питаться можно! Я  выбиваю его камнями,  онъ все понимаетъ,  зелено-голубой молнiей  юркаетъ-вьется  между лозами,  змѣится  по розовой  осыпи и пропадаетъ за своей виллой. Кричитъ пустынно: 

…Э-оу-ааааа!...

Да,  теперь и ему плохо. Желудей въ этомъ году не уродилось; не будетъ и на шиповникѣ ничего, и на  ажинѣ, – все  усохло. Долбитъ,  долбитъ  павлинъ  сухую  землю,  выклевываетъ  дикiй  чеснокъ,  лукъ гадючiй, – отъ него  остро  пахнетъ  чесночнымъ  духомъ.

Лѣтомъ онъ  ходилъ на  котловину,  гдѣ греки  посѣяли  пшеницу. Индюшка съ  курочками тоже  ходила на  пшеницу,  которую стерегли греки. Пшеница теперь богатство! Даже  ночевали греки въ  котловинѣ,  у огоньки сидѣли,  прислушивались къ  ночи. Много у пшеницы  враговъ,  когда  наступаетъ  голодъ.

Бѣдныя мои птицы! Онѣ худѣютъ,  таютъ, но… онѣ связываютъ насъ съ прошлымъ. До послѣдняго зернышка мы будемъ  дѣлиться съ ними.

Солнце  уже высоко ходитъ, – пора  выпускать куриное семейство. Несчастная  индюшка! У ней  не было  пары, но она  упорно  сидѣла  и не брала корма. И добилась: высидѣла шестерку курочекъ. Чужимъ,  она отдала имъ  свою заботу. Она научила  ихъ засматривать въ небо однимъ глазомъ,  ходить чинно,  подтягивая  лапки,  и даже  перелетать  балку. Она  принесла намъ отрадную заботу,  которая убиваетъ время. 

И вотъ, на ранней  зарѣ, – чуть  забѣлѣетъ небо, – выпустишь  подтянутую индюшку.

– Ну,  ступайте! Она  долго стоитъ,  круглитъ на меня  то тѣмъ,  то другимъ  глазомъ: покормить бы надо! А ея  кроткiя  курочки,  бѣленькiя,  одна въ одну,  вспархиваютъ  ко мнѣ  на руки,  цапаются за мои  лохмотья,  настойчиво,  глазами просятъ, – стараются  уклюнуть въ губы. Пышныя,  онѣ  день ото дня  пустѣютъ,  становятся  легкими,  какъ ихъ  перья. Зачѣмъ я  ихъ  вызвалъ  къ жизни! Обманывать  пустоту  жизни,  наполнить  птичьими голосками?. 

– Простите меня, малютки. Ну,  веди ихъ  т у д а… индюша! 

Она  знаетъ, что нужно дѣлать. Она сама  отыскала  «пшеничную» котловину и понимаетъ,  что греки ее гоняютъ. Грабомъ  и дубнячкомъ  прокрадывается она въ  разсвѣтѣ, ведетъ  курочекъ  на кормежку,  на самый край  котловины,  гдѣ подходитъ къ кустамъ пшеница. Юркнетъ со стайкой,  заведетъ въ самую середину, – и наинаютъ кормиться. Крѣпкимъ носомъ она  срываетъ колосья и расшелушиваетъ  зерна. Держится  цѣлый  день,  томясь жаждой, и только когда стемнѣетъ,  уводитъ  къ дому. Пить! пить! Воды у меня  довольно. Пьютъ онѣ  долго-долго, словно качаютъ воду, и мнѣ  приходится  усаживать ихъ на мѣсто: онѣ  уже ничего  не видятъ.

Меня  немного  мучаетъ совѣсть, но я не  смѣю  мѣшать индюшкѣ. Не мы съ нею  сдѣлали  жизнь  такою! Воруй,  индюшка! 

Павлинъ тоже позналъ дорогу. Но –  вымахнетъ хвостомъ изъ пшеницы и попадется грекамъ. Они  поднимаютъ крикъ,  гонятъ воровъ и приходятъ  къ моимъ воротамъ: 

– Циво,  цортъ,  пускаишь?! Сицасъ  убивай курей! 

Ихъ  худыя,  горбоносыя  лица  злобны,  голодные зубы  до жути бѣлы. Они и убить могутъ. Теперь  все можно.

– Убей! Самъ  сицасъ  убивай  проклятии  воры!.. 

Это мучительныя  минуты. Убивать  я не въ  силахъ, а они  правы: голодъ. Держать  птицу – въ  такое  время! 

– Я не буду,  друзья,  пускать… И всего-то  нѣсколько  зеренъ…

– А ти  ихъ сѣиль?!. Послѣдни  зерно изъ глоти  вирвалъ!  тебѣ нада  голову  сшибаемъ! Всѣ  памирать будимъ!..         

Они долго еще кричатъ,  стучатъ  палками  по воротамъ, – вотъ-вотъ ворвутся. Неистово,  непонятно кричатъ,  нажиливая  потныя  шеи,  выпяливая  сверкающiе бѣлки,  обдавая  чесночнымъ  духомъ: 

– Курей  убивай! Теперь  суда нема…  сами  будимъ!.. 

Въ ихъ крикахъ я слышу ревы  звѣриной  жизни,  древней  пещерной жизни,  которую  знавали  эти горы, которыя  опять вернулись. Они  боятся. День  ото дня страшнѣе, – и теперь  горсть  пшеницы  дороже человѣка.

Давно  убрали греки  пшеницу: тюками, въ мѣшкахъ,  уносили въ  городъ. Ушли, – и пшеничная  котловина закипѣла  жизнью. Тысячи  голубей – они  хоронились  отъ людей гдѣ-то – голубились  теперь  по ней,  выискивали  осыпавшiеся  зерна;  дѣти  цѣлыми  днями  ерзали по землѣ,  выбирая  утерянные  колосья. И  павлинъ, и индюшка  съ курочками кормились. Теперь  ихъ гоняли  дѣти. Ни  зернышка  не осталось, – и котловина  затихла.  

             

П У С Т Ы Н Я

 

А что «Тамарка»?.. 

Она уже  оглодала  миндали,  сжевала  давшiеся  черезъ  ограду вѣтки. Повисли  онѣ  мочалками, теперь ихъ  доканчиваетъ солнцемъ. 

Громыхаютъ ворота. Это  «Тамарка» рогами  выдавливаетъ  калитку.

– Ку-ддааа?!...

Вижу я  острый рогъ:  проснулся-таки  въ  щель  калитки,  ломится  въ огородъ. Манитъ  ее сочная,  зеленая  кукуруза. Шире и  шире  щель, всовывается  розовый  шагрень  носа,  фыркаетъ  влажно-жадно,  слюну  пускаетъ…

– На-ззадъ!!... 

Она  убираетъ  губы,  отводитъ морду. Стоитъ  нподвижно за калиткой. Куда  же еще  идти?! Вездѣ – пусто.

Вотъ онъ,  нашъ  огородикъ… жалкiй! А сколько  неистоваго  труда  бросилъ я въ  этотъ сыпучiй  шиферъ! Тысячи  камня выбралъ,  носилъ  изъ баллокъ  мѣшками землю, ноги  избилъ  о камни,  выцарапываясь  по кручамъ…

А для  чего все это! Это убиваетъ  мысли. 

Выберешься наверхъ  горы,  сбросишь тяжкiй  мѣшокъ  съ землею,  скрестишь руки… Море! Глядишь и  глядишь  черезъ капли пота, – глядишь сквозь  слезы… Синяя  даль какая!  А вотъ,  за черными кипарисами, – низенькiй,  скромный,  тихiй, – домикъ  подъ красной  крышей. Неужели  я въ немъ  живу? Въ саду – ни души, и кругомъ – пустынно: никто не  проѣдетъ  за день. Маленiкй, съ  голубка, павлинъ  по пустырю ходитъ – долбитъ камень. Тишина  какая!  Весенними  вечерами  хорошо  поетъ  черный дроздъ на сухой  рябинѣ. Горамъ  попоетъ – поевернется къ морю. Споетъ  и морю, и намъ, и моимъ  деревцамъ миндальнымъ, въ  цвѣтахъ, и домику. Домикъ нашъ  одинокiй!.. Отсюда  видно  его изъяны. Заднюю  стѣнку  дожди размыли,  камни  торчатъ  изъ глины, – надо  до осеннихъ  дождей поправить. Придутъ дожди… Объ  этомъ  не надо думать. Надо  разучиться думать! Надо  долбить  шиферъ  мотыгой, таскать  землю  мѣшками,  разсыпать  мысли.

Бурей  задрало  желѣзо, – пришлось  навалить  по угламъ  камни. Кровельщика бы надо… И кровельщика,  пожалуй,  не осталось. Нѣтъ,  старый  Кулешъ  остался: стучитъ  колотушкой за горкой,  къ балкѣ, – выкраиваетъ  сосѣду  изъ стараго  желѣза  печки. Въ степь  повезутъ  вымѣнивать  на пшеницу,  на картошку… Хорошо  имѣть  старое желѣзо! 

Стоишь  – смотришь, а вѣтерокъ  съ моря обдуваетъ. Красота  какая!

Далеко внизу – бѣленькiй  городокъ, съ древней,  отъ  генузцевъ,  башней. Черной  пушкой  уставилась  она косо  въ  небо. Выбѣжала  въ море  игрушечная  пристань – скамеечка  на ножкахъ, а  возлѣ – скорлупка-лодка. Сзади –  пл–шиной  Чатырдагъ  синѣетъ,  Палатъ-Гора… Тамъ  сѣдловина  перевала… выше еще – и смотритъ  вихромъ  Демержи. Орлы  живутъ  по ея  ущельямъ. Дальше – свѣтлыя  цѣпи  голыхъ,  туманно-солнечныхъ горъ  Судакскихъ…

Хорошъ  городокъ  отсюда – въ садахъ, въ кипарисахъ, въ  виноградникахъ,  въ тополяхъ  высокихъ. Хорошъ  обманчиво. Стеклышками  смѣется! Ласковы-кротки  бѣлые домики, – житiе  мирное. А бѣлоснѣжный  Домъ  Божiй  крестомъ  осѣняетъ  кроткую свою паству. Вотъ-вотъ  услышишь вечернее – «Свѣте Тихiй»…

Я знаю эту  усмѣшку далей. Подойди ближе, – и увидишь…  Это же  солнце смѣется,  только солнце! Оно  и въ  мертвыхъ  глазахъ смѣется. Не благостная  тишина эта: это  мертвая  тишина погоста. Подъ  каждой  кровлей  одна и одна  дума – хлѣба! И не  домъ пастыря у церкви,  а подвалъ тюремный… Не  церковный  сторожъ  сидитъ у двери: сидитъ  тупорылый  парень,  съ красной  звѣздой на  шапкѣ,  закетъ-сторожитъ  подвалы: 

– Эй!..  отходи  подалѣ!..

И на  штыкѣ  солнышко играетъ.

Далеко  съ высоты  видно! За городомъ – кладбище. Сiяетъ  на немъ  вся прозрачная, изъ стекла,  часовня. Какая  роскошь… Не разберешь, что въ  часовнѣ:  плавится на ея  стеклахъ  солнце.

Обманчиво-хороши  сады,  обманчивы  виноградники! Заброшены,  забиты сады. Опустошены виноградники. Обезлюжены дачи.  Бѣжали и перебиты  хозяева, въ землю вбиты! – и новый  хозяинъ, недоумѣнный,  повыбилъ стекла,  повырылъ  балки…  повыпилъ и повыпилъ  глубокiе подвалы, въ крови-винѣ поплавалъ, – а теперь, съ  раздничнаго  похмѣлья,  угрюмо  сидитъ у моря,  глядитъ  на камни. Смотрятъ на него  горы…

Я вижу тайную ихъ  улыбку – улыбку камня.

Сѣрѣетъ  подъ  Демерджи обвалъ – когда-то  татарская  деревня. Вѣка глядѣла  гора въ  человѣчье стойло. И показала  свою  улыбку – швырнула  камень. Да будетъ  каменное  молчанiе! Вотъ  ужъ  идетъ  оно.

Что, «Тамарка»?  И ты,  бѣдняга,  попала въ петлю… А  примириться  не хочешь: упрямо  стучишь копытомъ,  бьешь головой  въ ворота! Похудѣла  ты, бѣдняга… 

Она тупо  глядитъ  на мою  поднятую руку стеклянными глазами,  синими  съ  неба и вѣтряннаго моря. Да куда  же еще  идти?! Ея  бока  провалились,  выперло  кости таза, а хребетъ  заострился и изъѣденъ  кровопiйцами мухами и слѣпнями. Сочится  сукровица изъ  ранокъ: тамъ  уже  свербитъ  червивое  потомство,  зрѣетъ въ теплотѣ язвы.  Вымя  ея  вытянулось  и потемнѣло,  подсохли-поморщились сосочки: ничего  не  вытянуть  изъ  нея  сегодня  хозяйскiя  руки.

– Ступай же… нѣту!.. 

Она не вѣритъ. Она же знаетъ великую силу человѣка! Не можетъ она понять,  почему не  кормитъ  ее хозяинъ…

И я не могу понять, «Тамарка»…  Понять не могу,  кому и зачѣмъ  понадобилось  все обратить въ пустыню,  залить кровью! А помнишь,  еще недавно каждый  могъ тебѣ  дать кусокъ душистаго хлѣба съ солью,  каждый  хотѣлъ  потрепать твои теплыя губы,  каждый радовался  на втое  ведерное вымя. Кто  же это  выпилъ  и твои  соки? Каждую весну ты носила,  а теперь ходишь пустая и не  прибавила на рогахъ колечка!.. 

Въ ея стеклянныхъ  глазахъ я вижу слезы. Нѣмыя, коровьи слезы. Голодная слюна тянется-провисаетъ къ колючей  ажинѣ,  которую она жевала. Съ усилiемъ  отрываетъ она глаза отъ кукурузы,  поворачиваетъ отъ калитки и…  смотритъ  въ море. Синее и пустое. Она его  хорошо знаетъ: синее и пустое. Вода  и камни.

Смотрю и я… Сколько хочешь смотриѣ и такъ, и этакъ.

Прямо смотри:  невидная Азiя,  Трапезундъ. Тамъ  Кемаль-Паша воюетъ  со всѣми народами  на свѣтѣ; побилъ  и грековъ, и англичанъ,  и французовъ, и итальянцевъ,  – всѣхъ  побилъ-потопилъ въ славномъ  турецкомъ морѣ.

Пошатываютъ  прижухнувшiеся татары: 

– Це-це-це…  Кемалъ-Паша! Крымъ  идетъ…  пылымотъ  стрылялъ,  бальшивикъ  тикалъ! Хлэбъ  будитъ,  чурэкъ-чебурэкъ…  баряшка  будытъ… Бальшой  чилавэкъ Кемалъ-Паша!  Нашъ  будытъ…

Вправо – Босфоръ  далекiй, Стамбулъ Великiй. Тамъ горы  хлѣба и  сахара, и брынзы,  и аравiйскаго  кофе, и барановъ…

Влѣво, въ  утренней  дымкѣ, – земля  родная, кровью  святой  политая…

Ни дымочка на синей дали,  серебрятся  теченiя…  Одна  голубая  парча – на солнцѣ.

Мертвое  море здѣсь: не любятъ  его веселые  пароходы. Не возьмешь  ни пшеницы, ни табаку,  ни вина,  ни шерсти… Съѣдено, выпито,  выбито – все. Изсякло.

А солнце пишетъ  свои полотна!     

Фiолетовый  пляжъ  розовымъ  подержался, теперь  блѣднѣетъ. Накалился – засвѣтился. Къ ночи съ холоду  посинѣетъ. А вотъ и она – синь-бѣль: вскипаетъ  съ  играющаго  моря. Нѣтъ  ни души на галькѣ,  пятнышка нѣтъ живого. Прощай,  расцвѣтка! 

Ни ьаьарина  мѣднорожаго, съ  беременными корзинами на бедрахъ, – груши, персики,  виноградъ! Ни шумливаго  плута-армянина изъ Кутаиса,  восточнаго  человѣка, съ  кавказскими  поясами и  сукнами,  съ линючими  чадрами  кричащихъ красокъ, – утѣхой женщинъ; ни  итальяшекъ съ «обормашэ»,  ни  пылящихъ  ногами,  запотѣвшихъ  фотографовъ,  берущихъ  «съ  веселымъ лицомъ»,  у камня,  лихо накидывающихъ  черный  лоскутъ  суконный,  небрежно-важно  разбрасывающихъ – «мерсисъ!».  И Уральскiе Камни сгинули, и растаяли бублики за копейку,  и раковинки  съ «Ялтой» – китайской тушью,  и татары-проводники, въ рейтузахъ  синей  дiагонали, съ нафабренными  усами, съ бедрами  Аполлона изъ Корбека, со стэкомъ  за лаковымъ  голенищемъ, съ запахомъ  чеснока и перца. Ни  фаэтоновъ въ пунцовомъ плисѣ,  съ бѣлыми  баллахинами,  вздувающимися  на бойкомъ ходу,  съ красными  язычками въ  бисерной  мишурѣ-сверканьи,  съ  конями въ шерстяныхъ  розанахъ, съ  крымскими  глухарями изъ серебра, – звономъ  бахчисарайскимъ, – щеголевато-мягко  несущихся  мимо  просыпающихся  утреннихъ виллъ, въ  глицинiяхъ и мимозахъ, въ магнолiяхъ и  розахъ,  и въ  виноградѣ, съ  курящеюся  поливкой,  съ  душистой прохладой утра,  умѣло опрысканнаго садовникомъ. Ни широкихъ  турокъ,  мѣрно  бьющихъ новые плантажи,  крѣпко-жильныхъ,  съ  синими  курдюками,  съ полудня  засыпающихъ  на землѣ, у камня. Ни дамскихъ зонтиковъ на пескѣ, жаркихъ  цвѣтовъ  полудня,  ни человѣческой  бронзы, которую  жаритъ  солнцемъ,  ни татарскаго старичка,  сухого, съ  шоколадной  головкой въ бѣлой  обвязкѣ,  мотающагося  на колѣнкахъ – къ  Меккѣ

Не ты  ли  сожрало,  море? Молчитъ,  играетъ.

Кому  продавать, покупать,  кататься,  крутить лѣниво  золотистый  табакъ  ламбатскiй? Кому  купаться?... Все – изсякло. Въ землю ушло, – или  туда, за море.

Смотрятъ въ пустой  песокъ выбитыми  глазами дачи. Тянутъ  бакланы  въ морѣ,  снуютъ-плаваютъ ихъ цѣпочки.

Одно  увидишь на  побережной  дорогѣ –

Ковыляетъ  босая,  замызганная  баба, съ драной  травяной сумкой, – пустая  бутылка до три  картошки, – съ  напряженнымъ лицомъ безъ мысли,  одурѣвшая  отъ невзгоды: 

– А сна-зывали – все  будетъ!...

Прошагаетъ  за осликомъ  пожилой  татаринъ, – гонитъ  съ  вьючкомъ  дровишекъ, – угрюмый,  рваный, въ рыжей  овчинной шапкѣ;  поцекаетъ  на слѣпую дачу,  въ  вывернутой  рѣшеткой,  на лошадиныя кости у  срубленнаго  кипариса: 

– Це-це-це…  ахъ,  шайтаны!.. 

И вспомнитъ: носилъ  сюда  пѣтуховъ въ сезоны, черешню,  виноградъ,  груши… было время! А теперь  и соли  купить  на съ чѣмъ. 

А то  пропылитъ  на  мухрастой  запаленной  лошадкѣ полупьяный красноармеецъ,  безъ родины – безъ причала,  въ ушастомъ шлыкѣ суконномъ,  въ помятой звѣздѣ  красной-тырцанальной, съ ведернымъ  боченкомъ  у брюха, – пьяную  радость  везетъ начальству изъ дальняго  подвала, который  еще  не весь  выпитъ.

Такъ  вотъ какая она,  пустыня! 

Смѣется  солнце. Поигрываютъ  тѣнями горы. Все равно передъ  ними:  розовое ли живое тѣло  или  трупъ  посинѣлый, съ выпитыми глазами, – вино ли, кровь ли… И этому верховому звѣздоносцу. Остановится  передъ разбитой  виллой, глядитъ-пялитъ  заспанными  глазами… – чего такое?... Примѣтитъ – стеклышко  никакъ  цѣло! Наведетъ-нацѣлитъ: 

– А-а,  едренать…

Еще  нацѣлитъ…

Но куда же пойдетъ  «Тамарка»? 

Она тянетъ-вытягиваетъ  морду и мычитъ, протяжно – на море. Въ синее и пустое. Еще мычитъ, и еще… И уходитъ  черезъ  дорогу въ балку.  Задумывается надъ сочнымъ  молочаемъ: не съѣсть ли… Фыркаетъ  и отходитъ: чуетъ  коровьимъ нюхомъ  эти острые  молочаи-боли, – отъ  нихъ вымя  сочится кровью. 

Ну,  что же сегодня ддѣлать? Что и вчера – все то же: рѣзать – и супъ  будетъ. Хорошо чесноку  добавить, – даетъ, говорятъ,  бодрость; но чеснокъ  весь  вышелъ. Потомъ…  опять  листу надо – обманывать единственное  живое,  что намъ  осталось, – птицъ  нашихъ. Онѣ связываютъ  насъ съ прошлымъ. Ихъ надо  поскорѣй выпустить,  кузнечика  хоть поймаютъ. Онѣ доживутъ  до осени, а дальше… Не стоитъ  думать. Кружились  бы только  съ  нами! Онѣ  отзываются  на ласку,  задремываютъ  на колѣняхъ,  затягивая  пленочками  зрачки.  Онѣ  шумно  слетаются изъ балокъ,  заслышавъ  обманное  звяканье  жестяной  кружки, –  не зерно ли?! – разговариваютъ даже съ нами. 

И такъ,  начинаемъ  день. 

          

В Ъ     В И Н О Г Р А Д Н О Й    Б А Л К Ѣ

 

Виноградная  Балка…  Оврагъ? яма?  Нѣтъ: это  отнынѣ мой  храмъ, кабинетъ  и подвалъ  запасовъ.  Сюда  прихожу я думать. Отсюда  черпаютъ  хлѣбъ насущный. Здѣсь у меня  цвѣты, – золотисто-малиновый  кустъ Львинаго-Зѣва, въ  пчелахъ. Только. Огромное  окно – море. И – виноградъ  зрѣетъ.

Отнынѣ мой храмъ?.. Неправда. У меня  нѣтъ  теперь  храма.

Бога у меня  нѣтъ: синее небо пусто. Но  шиферно-глинистыя  стѣны – мои  хранители: онѣ  укрываютъ отъ  пустыни. «Натюръ-морты» на нихъ  живутъ, – яблоки, виноградъ,  груши…

Я спускаюсь по  сыпучему  шиферу,  оглядываю свои запасы. Плохо  на яблонькахъ: поѣла  цвѣты «мохнатая  оленка». Тысячи  ихъ  налетели, когда яблони стояли въ  цвѣту,  падали  въ бѣлыя  чашечки,  сосали-грызли золотыя  тычинки.  Я выбиралъ  ихъ, спящихъ: онѣ  задремывали къ полудню. Вотъ  одичавшiй  персикъ,  съ каменной  мелочью,  черешня, въ  усохшихъ  косточкахъ,  оклеванныя дроздами. Айва  безплодная, въ  паутинныхъ  коконахъ,  заросли  розы и  ажины.

Грецкiй  орѣхъ, красавецъ… Онъ  входитъ  въ силу. Впервые  зачавшiй,  онъ  подарилъ  намъ  въ прошломъ году три  орѣшка – поровну всѣмъ… Спасибо  за ласку, милый. Насъ  теперь насъ только двое… а ты  сегодня  щедрѣе,  принесъ семнадцать. Я сяду  подъ  твоей  тѣньюю,  стану  думать…

Живъ ли ты,  молодой красавецъ?  Такъ  же ли ты тоишь въ пустомъ  виноградникѣ радуешь по веснѣ  зеленью сочныхъ  листьевъ,  прозрачной  тѣнью? Нѣтъ  и тебя на свѣтѣ? Убили, какъ  все живое…

Хорошо  сидѣть  въ утренней  тишинѣ  Виноградной  Балки,  ото всего  закрыться. Только -  лозы…  Рядками  тянутся вверхъ,  по балкѣ, на волю,  гдѣ  старыя  миндальныя  деревья, – прыгаютъ  тамъ  голубыя  сойки. Какое  покойное  корыто!  Откосы,  одинъ – тѣнистый,  солнцемъ  еще не  взятый; другой – золотой,  горячiй. На немъ  груши-молодки въ  бусахъ. 

Взглянешь назадъ – синее  окно,  море! Круто  падаетъ  балка, и въ  тѣсномъ  ея  прорывѣ – синяя  чаша моря: пей  глазами! 

Хорошо  такъ сидѣть,  не думать…

Пустыннмъ  криуомъ  кричитъ  павлинъ: 

– Э-оу-а-ааааа…      

Нельзя не думать: настежь  раскрыты  двери, кричитъ пустыня. Утробнымъ  ревоъм  реветъ корова,  винтовка  стучитъ  въ горахъ, – кого-то  ищетъ. Надъ головой  дѣтскiй  голосокъ  тянетъ: 

– Хлѣ-а-ба-аааа… са-мый-са-аааа съ  пуговичку-ууу…  са-а-мый-са-аааа…

Гремитъ  самоварная  труба. Это  пониже  нашего  домика,  сосѣди.

– Ахъ,  Воволичка… какой ты… Я же  тебѣ сказала…

Голосъ усталый,  слабый. Это старая барыня,  попавшая  вмѣстѣ съ  другими въ  петлю. При ней чужiй, «нянькины  дѣти»:  Ляля и Вова. Живутъ  на  тычкѣ – бьются. 

– Са-а-мый-са-ааааа…

– Я же тебѣ сказала… Сейчасъ  лепестокъ  заваримъ,  розовый  чай пить будемъ…

– Хочу  са-а-ла-ааааа…

– Ну,  что ты изъ  меня  ду-шу  тянешь!.. Ля-ля,  да уведи ты его  отъ меня,  съ глазъ моихъ!.. 

Я слышу  дробное  топотанье  и задохшiйся,  тонкiй  голосокъ Ляли: 

– А-а… сала  тебѣ?! сала? Я тебѣ  такого сала..! Ухи  тебѣ  насалить? 

– Ля-ля,  оставь его… И потомъ,  нельзя говорить… у-хи!  У-ши! И какъ  ты  выражаешься: наса-лить! На что  это похоже! А я-то  еще хотѣла  съ тобой по-французски  заниматься…

По-французски! У смерти… – и по-французски. Нѣтъ, права она,  милая  барыня: надо  и по-французски, и географiю, и каждый  день умываться,  чистить  дверныя ручки и выбивать коврикъ. Уцѣпиться  и не даваться. Ну,  какiя  самыи большiя  рѣки? Нилъ,  Амазонка… Еще  текутъ  гдѣ-то? А города?... Лондонъ,  Нью-Йоркъ, Парижъ… А теперь  въ Парижѣ

Странно…  когда  я сижу  такъ,  раннимъ  утромъ, въ балкѣ и слышу, какъ  гремитъ самоварная  труба, я вспоминаю  о Парижѣ, въ которомъ  никогда  не былъ. Въ этой  балкѣ, и – о Парижѣ! Это  на какомъ-то  другомъ  свѣтѣ… И есть  ли этотъ Парижъ? не  исчезъ  ли и онъ  изъ жизни?... 

Вотъ почему  я вспоминаю  о Парижѣ:  моя  сосѣдка  разсказывала,  бывало, какъ  она жила  заграницей,  училась  въ Берлинѣ и въ Парижѣ… Такъ  далеко  отсюда! Она…  въ Парижѣ! Она бродитъ въ вязаномъ  платочкѣ, унылая  и больная,  щупаетъ  сеюя  за голову,  жуетъ  крупку… Видала  Парижъ,  въ Булонскомъ Лѣсу  каталась,  стояла  передъ «Венерой» и «Нотр-Дам»..! Да почему же она здѣсь,  на тычкѣ, у балки?!  Бьется съ  чужими  дѣтьми,  продаетъ послѣднiя  ложечки  и юбки,  вымѣниваетъ  на затхлый  ячмень и соль! Боится,  что отнимутъ  у ней  какой-то  коврикъ… Каждую ночь дрожитъ – вотъ придутъ  и отнимутъ коврикъ, и этотъ  платокъ послѣднiй,  и полфунта  соли. Чушь какая!  

Парижъ?!  какой-то  Булонскiй  Лѣсъ,  гдѣ совершаютъ  предобѣденныя  прогулки  въ экипажахъ, – у  Мопассана было… – и  высится гордымъ  стальнымъ  торчкомъ  прозрачная  башня  Эйфеля?!  гремитъ  и сейчасъ, въ огняхъ?!!  И люди  весело  и свободно  ходятъ  по улицамъ?!...  Парижъ… – а здѣсь  отнимаютъ соль,  повертываютъ  къ  стѣнкамъ,  ловятъ  кошекъ  на западни,  гноятъ и разстрѣливаютъ въ  подвалахъ,  колючей  проволокой  окружили  дома и  создали  «человѣчьи бойни»! На  какомъ это свѣтѣ  дѣлается? Парижъ… – а здѣсь звѣри въ  желѣзѣ  ходятъ,  здѣсь  люди  пожираютъ  дѣтей  своихъ, и животныя  постигаютъ ужасъ!... 

На какомъ это свѣтѣ  дѣлается? На бѣломъ  свѣтѣ?!!..

Нѣтъ никакого  Парижа-Лондона,  пропалъ  и Парижъ, и все. Вотъ  работа  кинемотографамъ,  лента  на миллiоны метровъ! Великiе  города – великихъ! Стоите ли вы еще? Смотрите  наши ленты?  Кровяныхъ  нашихъ  лентъ  на сотни  великихъ  городовъ хватитъ,  на миллiоны  зѣвакъ  бульварныхъ,  зѣвакъ  салонныхъ, – въ  смокингахъ и визиткахъ, въ пиджакахъ  и рабочихъ  блузахъ… и въ  соболяхъ съ чужого плеча, и въ бриллiантахъ,  вырванныхъ  изъ ушей! Смотри,  Европа! Везутъ  товары  на корабляхъ,  товары  изъ странъ  нездѣшнихъ: чаши  изъчереповъ  человѣчьихъ – пирамъ  веселье,  человѣчьи  кости –  игрокамъ  на счастье,  портфели  изъ «русской» кожи – работы  сѣверныхъ мастеровъ,  «русскiй»  волосъ – на покойныя  кресла для депутатовъ,  дароносцы  и кресты – на портсигары,  раки  святыхъ угодниковъ – на звонкую  монету. Скупай, Европа! Шумитъ  пьяная  ярмарка  человѣчьей крови… чужойкрови. 

Цѣла Европа? Не видно  изъ Виноградной Балки. Какъ  тамъ – съ…  «правами человѣка»? Въ Великихъ Книгахъ – всѣ  ли  страницы цѣлы?.. 

О, Парижъ!.. Отсюда,  изъ глухой  балки,  нездѣшнимъ грезится мнѣ этотъ  далекiй Парижъ,  призрачный городъ  сказки. Нездѣшнимъ, какъ мои сны – нездѣшнiе. Тамъ  не смѣется камень: покорно положенъ въ  ленты. Голубые огни на немъ,  а люди его – нездѣшнiе. Побѣдно  гремятъ  оркестры на золотыхъ трубахъ, а прозрачное чудо стали  засматривать  на край земли,  ловить  всѣголоса  земные…  Слышитъ ли этотъ  голосъ  пустыхъ полей,  шорохъ  кровавыхъ подземелiй?.. Это  же вздохи тѣхъ, что и  тебя когда-то спасали,  прозрачная  башня Эйфеля! Старуха сѣдая занесла  на свои  скрижали.

Не слышитъ. Гремятъ  золотыя  трубы…

– Хлѣ-э-ба-ааааа…

А гдѣ-нибудь громадныя булочныя  открыты, за окнами и на  полкахъ лежатъ  свободные караваи,  лежатъ  до вечера… Да есть ли?!.   

– Силъ моихъ нѣту, Го-споди… Ляля,  да возми  отъ меня Воводю! Няня  сейчасъ придетъ… Ну,  дай ему  грушку погрызть,  что ли… И когда  только эта мука  кончится!.. 

Кончится! Она только  еще подходитъ. Вонъ – «Безрукiй», слесарь изъ Сухой Балки,  вчера съѣлъ  рыженькую собачку Минца.. а на той  недѣлѣ я видѣлъ,  какъ  его жена  еще  пекла изъ муки  лепешки. У насъ еще есть миндаля  немного… А у ней, кажется,  есть коврикъ и какое-то  необыкновенное ожерелье… хрустальное  ожерелье – изъ Парижа! Не знаетъ,  какая  бываетъ мука! И какъ  она  можетъ кончится?! Это –  солнце  обманываетъ,  блескомъ, – еще заглядываетъ въ душу. Поетъ солнце,  что еще  много будетъ  праздничныхъ дней чудесныхъ,  что вотъ  и виноградный, «бархатный», сезонъ подходитъ, понесутъ  веселый виноградъ въ  корзинахъ,  зацвѣтутъ  виноградники  цвѣтами,  осенними  огнями… Всегда будетъ  празднично-голубое море, съ серебряными путями.

Умѣетъ  смѣяться  солнце! 

А вотъ, скоро, вѣтры  сорвутся  съ Чатырдага,  налягутъ  на Палатъ-Гору снѣговыя тучи,  отъ чернаго Бабугана  натянетъ  ливни, – тогда…

А теперь… – яхонты  вонъ  горятъ  на лозахъ,  теплые,  въ нѣжномъ  матѣ…  золотится  чаушъ,  розовая  шасла,  мускатъ  душистый… какъ  смородина черная – мускатъ  черный, александрiйскiй… На цѣлую недѣлю  сладкаго хлѣба хватитъ! цвѣтного  хлѣба!..    

Я иду  по рядамъ,  выбираю  на супъ листочки,  осматриваю грозди. Ночью собаки были – погрызли  и разбросали. Голодныя  собаки? Врядъ ли: собаки  всѣ ночи  пируютъ въ балкѣ,  гдѣ  пала лошадь. Я слышалъ,  какъ  онѣ тамъ рычали. Конечно,  это  курочки и павлинъ, – день за днемъ  добиваютъ мои запасы.

Пусть  винограда мало,  но какъ  чудесно! Вѣдь  это мой  трудъ,  послѣднiй. Весной я  окопалъ  каждую лозу,  выломалъ  жировыя  плети,  вбилъ  колья  въ  шиферъ  и подвязалъ побѣги.  Тогда… – какъ  это давно было! – у этого  кривого  кола я  сидѣлъ,  смотрѣлъ  на синюю  чащу  моря,  глядѣвшагося  въ прорывѣ. Пылала  синимъ  огнемъ  чаша. Великiй  ее создалъ:  пей  глазами! 

И я ее  пилъ… сквозь слезы.

             

Х Л Ѣ Б Ъ    Н А С У Щ Н Ы Й

 

Я подымаюсь изъ балки съ ворохомъ  виноградныхъ листьевъ.  

Хлѣбъ насущный! 

– Съ  добрымъ  утромъ! 

А, голосъ  знакомый! Стоитъ  босоногая  Ляля за кипарисомъ – восьмилѣтка,  коситъ  глазомъ. На ней –  единственное  ея – бѣлая  кофточка и красная юбка, съ весны самой. Прозрачная она,  хрупкая,  бѣленькая,  хоть и всегда на солнцѣ. Свѣтлые  глазки  ея стрѣляютъ – русскiе  глазки,  умные. Къ Бабугану  стрѣльнули – и поймали: 

– Глядите,  автомобиль  на Ялту! Вчера  цѣлыхъ три  прокатило! Это зеленыхъ ловютъ…. 

– Все-то знаешь! А кто такiе эти – зеленые? 

– А которые не сдаются… въ  лѣсахъ по горамъ  хоронются… я знаю.

Крутится  по лѣснымъ холмамъ  облачко,  бѣжитъ  дальше. Доноситъ  трескуче-дробно: катитъ  автомобиль  невидный.

Перескочили  на виноградникъ: 

– Глядите-ка,  опять  въ виноградникѣ Павка  былъ!  перышко потерялъ… А у  васъ сегодня  «Тамарка» миндаль  сжевала!.. 

– Значитъ,  миндальное  молоко будетъ.

Смѣется  Ляля слабымъ  смѣшкомъ, не какъ  раньше. А глаза  не смѣются, – выискиваютъ дали. И глаза  свѣтло-синiе,  какъ  дали.

– У  Минца…  корову  вчера угнали… – говоритъ Ляля  робко.

– Слыхалъ. А «Безрукiй»  рыженькую  собачку съѣлъ? 

– Какая  къ вамъ-то все  прибѣгала,  хвостикъ пукетикомъ. Полякъ… что ему! Они  все ѣсть могутъ. Онъ  и кошку у него заманилъ! ей-богу! – спѣшитъ  сообщить  Ляля. – У него  клѣтка  есть, съ такой  гирькой… на  ночь привѣситъ  конятинки – хлопъ! Слесарь… Мнѣ – говоритъ – теперь  наплевать на голодъ,  кошками  промудрую! А что,  вкусныя кошки? 

– Ничего,  будто. А ты какъ… ѣла сегодня?  

– Ѣли… – нетвердо говоритъ  Ляля и смотритъ въ балку.

– Та-акъ…  Значитъ, ѣли… Вѣрно? 

– Вотъ придетъ  няня… – краснѣетъ она, катаетъ  ногой  кипарисовую  шишку. – Давайте, я понесу… Листу-то  сколька-а!  

Она ни за что не скажетъ, что не ѣли, что понесла няня  продавать  коврикъ.

– А рыбачиха-то   не сдюжѣла,  продали корову-то, «Маньку»! У нихъ  очень  семейство большое,  ребятъ  что опять…

Она говоритъ, какъ  взрослая, – всегда  серьезная. Пытливая  у ней голова: все  знаетъ, что дѣлается въ округѣ, въ  городкѣ, у моря.

– Еще  что скажешь? 

Она  смущенно  стоитъ у порога, кухни, третъ  одну ногу  о другую,  слѣдитъ,  какъ кромсаю  листъ.

– Индюшка-то ваша вчера у доктора на тычкѣ была, чашку  въ  кухнѣ расколотила!.. – коситъ  Ляля на меня  глазомъ, – не  поговорю  ли съ ней объ индюшкѣ, – но я молчу. Поинтереснѣй  надо? – А у  Вербы-то  какое горе! 

– А что такое?  

Она вспыхиваетъ,  поблескиваетъ  глазами: она  довольна. Складываетъ  на груди руки,  какъ  ея мать-няня, и начинаетъ сокрушенно: 

– А какъ же… этой ночью у нихъ  гуся украли! 

– Да ну-у? 

– Украли, какъ  же…  и голоску  не подалъ. Да гляньте воньте…  только одинъ  гусь  гуляетъ!..

Отъ кухни  всю  Вербину  горку  видно. Вѣрно: одинъ  только  гусь гуляетъ. За нимъ  павлинъ  ходитъ,  землю долбитъ.

– Охъ, некому  больше, какъ  дядя Андрей… – шопоткомъ говоритъ  она и глядитъ  черезъ балку:  за пустыремъ  павлиньимъ – невидная за горбомъ «Тихая Пристань». – Ужъ  такой-то  вредный  му-жикъ! Некому, какъ  ему. Слышимъ ночью – ужъ такъ-то  жаренымъ гусемъ пахнетъ,  не продыхнуть! А это  къ намъ  вѣтеркомъ наноситъ,  отъ нихъ вѣдь вѣтеръ-то по ночамъ,  отъ Бабугана… Так-то  шкварочками…  да сальцемъ… ужасъ! 

Я слышу,  какъ во рту у Ляли  полно слюны,  какъ  она  дѣлаетъ горломъ. Надо ее  отвлечь: 

– А что  такое  случилось…  учительница вчера  Вербененка  отчитывала? Не  слыхала? 

– Да какъ  же! – оживляется  Ляля и опять  подбираетъ руки. – Идетъ  Прибытка,  учительница…  изъ городу  шла. Идетъ Амидовымъ  виноградникомъ,  а ужъ  уъ ночи было. А она  плохо видитъ, въ пинснѣхъ… Собаки, – сперва думала… А какъ пила хрипитъ! Подошла  поближе,  глядитъ…  а это  Вербенята – озорники  хо-о-рошую  грушу  пилютъ! Садовую  грушу,  Бэру…  вотъ  такiя  на ней груши! Ну, а теперь  никакого  порядку,  всѣ  плетни  разворочены,  хоть скрозь  гуляй… «Вы  что тутъ дѣлаете?!. рази можно  пилить  садовое дерево?!» – какъ  заругалась! Они – ти-кать! Вѣдь не можно садовое  дерево? Сколько  уходу было… А  стра-ху нѣтъ. Ужъ  о-на  ихъ  начитывала!..     

–  Вотъ что,  газетка… Вотъ  тебѣ  маленькая лепешка…  подѣлишься съ  Володей.

Она  вся  вспыхиваетъ  и  пятится,  а лаза  не могутъ  оторваться  отъ  лепешки. Она даже  отмахивается  въ испугѣ

– Ай,  что вы… да не  надо,  что вы… Ну,  зачѣмъ же… не надо. У насъ  же есть же…

Ее надо  поймать за плечо и  дать насильно. 

– Ну, зачѣмъ  это…  у самихъ мало… Ну,  спасибочко  вамъ… ба-льшое  спасибо! ба-а-льшое… – смущенно  захлебывается  Ляля,  разглядывая лепешку, и все пятится,  пятится въ кипарисъ.

Сначала  она отходитъ тихо,  сдерживаетъ себя, – и вдругъ,  помчится-помчится! Мелькнетъ  за  кипарисами красная  юбочка, голыя  ноги,  отшлифованныя  загаромъ,  блеснутъ  у обрыва въ балку, – и слышится  придушенный  голосъ: «Володя! Володичка!» Я знаю,  что сейчасъ появится на моей  границѣ,  за колючей  оградой,  пятилѣтнiй бѣлоголовый Володя – благодарить. Вѣжливости ихъ учитъ старая  барыня,  живавшая  въ Парижѣ… Вотъ ужъ и появляется  онъ  подъ  своими  дубками,  за моимъ  садомъ, въ бѣлой, пестро  заплатанной рубашкѣ, въ  штанишкахъ – наполовину коричневыхъ,  изъ  барыниной кофты,  наполовину своихъ,  бѣлыхъ, – кричитъ  звонко-звонко:

– Ба-а-ль-шо-е!..  спа-сибочко… ба-аль-шо-е!..  

Есть еще  дѣтскiе  голоски, есть ласка. Теперь  люди говорятъ срыву,  нетвердо  глядятъ  въ глаза.  Начинаютъ  рычать  иные.

Я выпускаю  куръ,  индюшку съ курочками. Отнынѣ и до… – пусть до завтра! – это наше родное,  кому открываешь душу. Свидѣтели нашего умиранiя. Все  повѣряешь имъ,  и онѣ  такъ  умѣютъ  слушать!  

Проволочнымъ крючкомъ,  черезъ  отдушину наверху,  вылавлию  я коль,  подпирающiй  изнутри  дверку, – хитрый  запоръ  голоднаго  времени! – и съ  гуломъ  сыплется  на меня  онѣмѣвшая  за ночь  птица. 

Живы,  мои родныя! съ  новымъ  утромъ!  

Онѣ  кипятъ  подъ ногами,  не давая ступить,  заглядываютъ въ лицо  и въ руки. Зарнà! зернà! Онѣ бѣгаютъ за мной  стайкой,  вывертываюютъ шейки,  не чуя,  что подъ ногами,  спотыкаются набѣгу,  подпрыгиваютъ,  какъ  собачки,  мечутся  въ  безпокойствѣ: оставятъ ли передъ ними  чашки? Носится  поджарая, подтянутая индюшка – бутылочка на ножкахъ: 

…Пуль-фьё… пуль-фьё…

Эхъ, вы,  горевыя  птица! Ты,  бѣленькая  «Торпедка»,  совсѣмъ  ослабла: стоишь, пленкой затягиваешь  глазки… И ты, «Жемчужка», невесела. А ты, «Жаднюха»,  упомнила  оставленную вчера  кефалью головку,  которую  принесла изъ балки,  всѣми  исклеванную, и такъ  же упрямо долбишь! Поди ко мнѣ  на ркуи,  маленькая,  пошепчи на  ухо… А, ты засматриваешь въ  кармашекъ,  гдѣ,  помнишь, когда-то  лежали зерна… Тамъ когда-то  и часы  лежали… Вотъ,  есть у меня  для тебя  немного… Ну? разъ, два… десять… двѣнадцать  зеренъ! Чего  же долбишь въ пустую руку? Ну,  что же мнѣ вамъ сказать? какую  новость? Вотъ. Дошло и  до васъ  дѣло. За горкой  внизу  живутъ «дяди»,  которые любятъ  кушать… и курочекъ  любятъ кушать! Какъ  бы не  пришли  за вами,  отбирать  «излишки»! Пять  курочекъ  еще можно, а у меня  васъ больше. Вотъ,  пожалуй, и отберутъ  у меня «излишки»… Ну,  не будемъ  думать.

Я даю  имъ  пареный  листъ въ чашкахъ. Онѣ  дерутся изъ-за него,  вытаскиваютъ  мохрами,  прячутъ,  давятся,  набиваютъ  зобы. Стоятъ  и долбятъ  въ пустыя  чашки. А ястреба  уже  стерегутъ по балкамъ.

Смотрю я,  думаю, вспоминаю… хочу  осмыслить… Сонъ  кошмарный? въ  плѣнъ къ  дикарямъ попался?..   О н и    в с е   м о г у т ъ!  Не могу  осмыслить. Я  н и ч е г о   н е   м о г у,  а   о н и    в с е   м о г у т ъ! Все  у меня взять могутъ,  посадить  въ подвалъ могутъ,  убить могутъ! Уже убили! Не могу  осмыслить.  Или я одичалъ,  разучился  думать? Разучился  мыслить?! А для  чего  теперь  нужно  мыслить! Мыслить, и вотъ – на  одной  чашкѣ съ ними…

Я слышу  сигналъ,  неистовый олосъ Ляли, – только она такъ  можетъ: 

– Ай-йу-а-ай!.. – дикiй,  пустынный  крикъ, – похожiй  на крикъ  павлина.

А,  налетаетъ ястребъ! Къ осени ятреба  лютѣютъ.

Ея  крикъ  слышенъ  на версты – и на морѣ, и по  дальнимъ  балкамъ. Ястреба  ее хорошо  знаютъ,  красную ея  юбку,  примѣтную  издалека, ея  острые  глазки,  стрѣляющiе по  горамъ и въ небо, – боятся  и ненавидятъ. Подстерегаютъ ее въ  дубовыхъ чащахъ,  впиваются хищными  зрачками: такъ  бы и  разорвали! Ее понимаютъ куры,  всѣ  птицы…  Сама  она похожа  на бѣлую  голубку.  Закричитъ  тревожно, – и всюду по горкамъ  поднимаются крики и хлопъ  лошадей: вопятъ на своей  горкѣ Вербенята,  визжитъ Рыбачихино  семейство,  на пшеничной  котловинѣ, на «Тихой  Пристани», у пРибытковъ,  далеко-внизу,  по холмамъ,  на умирающихъ  дачкахъ, у кого  только  доживаютъ куры,  послѣднее  живое. Столько  надъ  ними  дрожали,  укрывали, когда ходили  отбирать  «излишки» – портянки,  яйца,  кастрюльки,  полотенца… Укрыли. А теперь  ястребовъ  боятся, стервятниковъ  крылатыхъ.

Низко  плыветъ по балкѣ стервятникъ,  завинчиваетъ  полетомъ. Палевымъ  отливаетъ  на его  крыльяхъ солнце.  Его  съ ходу неистовый  крикъ Лялинъ. Летитъ  на дубки,  за балку,  притаивается  въ чащѣ.

Теперь я  хорошо  знаю,  какъ  трепещутъ  куры, какъ  забиваются  подъ  шиповникъ, подъ  стѣнки, затискиваются въ кипарисы, – стоятъ  въ  дрожи, вытягивая и вбирая  шейки,  вздрагивая  испуганными  зрачками. 

Хорошо  знаю,  какъ  люди  боятся, – людей  ли? – какъ  тычутся головами въ щели,  какъ онѣмѣло роютъ  себѣ могилы.

Ястребамъ  просится: это   и х ъ  хлѣбъ  насущный.

Ѣдимъ  листъ  и дрожимъ  передъ ястребами! Крылатыхъ стервятниковъ пугаетъ  голосокъ Ляли, и тѣхъ,  что убивать  ходятъ,  не испугаютъ и глаза  ребенка.

        

Ч Т О    У Б И В А Т Ь   Х О Д Я Т Ъ

 

Кто-то  верховой ѣдетъ… кто такое?.. 

Подымается  изъ-за  бугра  къ намъ, на горку… А,  мелкозубый  этотъ!.. Музыкантъ «Шура». Какъ  онъ себя  именуетъ, – «Шура Соколъ». Какая  фамилiя-то  лихая! А я  знаю,  что  мелкiй стервятникъ  это.

Кто  сотворилъ  стервятника? Въ который  день, Господи, сотворилъ Ты стервятника,  если Ты  сотворилъ его? Далъ  ему образъ подобiя Твоего?... И почему онъ «Соколъ», когда   и не «Шура»  даже?! 

Покорный  конекъ  возитъ его  по горкамъ, – хрипитъ, а возитъ. Низко  опустилъ голову,  чолка  къ глазамъ  налипла,  взмокшiе бока ходятъ: трудно  возить по горкамъ. Покоренъ  конекъ  Россiйскiй: повезетъ  и стервятника, – подъ  гору  повезетъ и въ  гору, хоть на Чатырдагъ  самый,  хоть на  вихорь Демерджи,  пока не сдохнетъ.

Я отворачиваюсь,  за кипарисъ  кроюсь. Или стыдно  мнѣ  моихъ  лохмотьевъ? моей работы?  

Какъ-то,  тоже въ  горячiй  полдень,  несъ я  мѣшокъ съ  землею. И вотъ,  когда я  плелся  по камню, – и голова  моя была  камнемъ, – счастье! –  выросъ, какъ изъ земли,  на конькѣ,  стервятникъ  и показалъ  свои мелкiе,  какъ у  змѣи, зубы, – бѣленькiе, въ черненькой  головкѣ. Крикнулъ весело, потряхивая  локтями: 

– Богъ труды  любитъ! 

Порой и стервятники  говорятъ о Богѣ

Вотъ почему  я кроюсь: я слышу, какъ отъ стервятника пахнетъ кровью.

Онъ одѣтъ  чисто, въ  хорошей курткѣ, – а кругомъ  всѣ въ лохмотьяхъ. Онъ порозовѣлъ,  округлился,  налился даже,  а всѣ  тощаютъ, у всѣхъ  глаза провалились и почернѣли лица. Одинъ  онъ на  конькѣ ѣздитъ,  когда всѣ  ползаютъ на карачкахъ. Такой  храбрый!  

Я давно его знаю, три года. Онъ проживалъ  на самой  высокой дачѣ,  которую называли – «Чайка». Поигрывалъ  на рояли. Живутъ  мирные дачники – живутъ  тихо. Спускаются  по балкамъ къ морю – купаться. Любуются на горы – какъ  чудесно! Раскланиваются съ округой: «добрый вечеръ»! И,  конечно,  исправно  платятъ. Звонкая  была «Чайка», молодая  дача. И молодыя женщины  на ней жили, – врачи,  артистки, – кому необходимъ  лѣтнiй отдыхъ.

И вотъ  подошло время. Пришли  и въ  городокъ  люди, что  убивать  ходятъ. Убивали0поили. Плясали  и пѣли  для нихъ артистки. Скучно! 

– Подать женщинъ  веселыхъ,  поигристѣй! 

Подали  себя женщины:  врачи,  артистки.

– подать… кро-ви! 

Подали и крови. Сколько угодно  крови!  

И вотъ,  когда все,  какъ  трава, прибито,  раскатываетъ  «Шура-Соколъ» на лошадкѣ. Не даромъ  онъ  поирывалъ  на рояли,  поглядывалъ съ самой высокой  дачи, – стервятники  приглядываютъ  съ верхушекъ! – многiе уже…  «высланы  на сѣверъ… въ Харьковъ…» – на  томъ  свѣтѣ. А «Шура» кушаетъ  молочную  кашку, вечерами и теперь  поигрываетъ  на рояли,  перебрался на дачу поудобнѣй и принимаетъ женщинъ. Расплачивается  мукою… солью… Что значитъ-то быть хорошимъ музыкантомъ! 

Что же теперь… за  топливомъ, по балкамъ?.. Хорошо забраться въ  глуьокую-глубокую балку,  стѣны чтобы  отвѣсныя…  хорошо,  никого-ничего  невидно. Но надо и сторожить,  чтобы не  кинулись куры въ  виноградникъ. Сѣсть на  откосѣ Виноградной Балки…  сидѣть и думать… О чемъ  думать?  А гдѣ у меня  кресло? Въ моей балкѣ  можно думать  только о… Ни о чемъ  нельзя думать,  не надо думать! Завтра  будетъ все то же. И дальше – то же. Сиди и смотри  на солнце. Жадно  смотри на  солнце, пока глаза  не стали  оловянной  ложкой.  Смотри на живое солнце!  А то  скоро – вѣтры задуютъ,  дожди зарядятъ,  загремятъ штормы… Черти  начнутъ бить  въ  стѣны,  трясти нашъ  домикъ,  плясать  по крышѣ. Тогда у  огонька  сидѣть будемъ… Живутъ дикари, и ничего, счастливы! Ничего-то не знаютъ,  ничему ненаучены. Счастливые:  нечего имъ  лишиться! Читать книги? Вычитаны  всѣ книги,  впустую вышли. Онѣ говорятъ  о той,  о   т о й  жизни…  которая  уже вбита въ землю. А новой  нѣту… И не будетъ. Вернулась  давняя  жизнь,  пещерныхъ  предковъ.

Книги… О нихъ я думаю часто. Войдешь въ  домикъ – вонъ онѣ,  въ темномъ  углу  лежатъ сиротливой  столкой. Мои «путевыя» книги… Смотрѣть больно. И онѣ  уже «высланы»  куда-то. И къ нимъ  протянулась  кровяная лапа.

Когда это было? Вотъ уже годъ скоро. День былъ тогда холодный. Лили дожди – зимнiе дожди, съ дремуче-чернаго Бабугана. Покинутые  кони  по холмамъ  стояли,  качались. Бѣлѣютъ теперь  ихъ кости. Да, вожди… и въ  этихъ дождяхъ прiѣхали туда,  въ городокъ, э т и, что убивать ходятъ… Вездѣ: за горами, подъ горами, у моря, – много  было работы. Уставали. Нужно было  устроить  бойни,  заносить  цыфры для баланса,  подводить итоги. Нужно было  шикануть,  доказать  ретивость  пославшимъ, показать, какъ  «желѣзная  метла» мететъ чисто,  работаетъ безъ  отказу. Убить надо  было очень много. Больше ста двадцати тысячъ. И убить на  бойняхъ.

Не знаю, сколько  убиваютъ  на чикагскихъ  бойняхъ. Тутъ  дѣло  было проще: убивали и зарывали. А то  и совсѣмъ  просто:   заваливали  овраги. А то и совсѣмъ  просто-просто: выкидывали въ море. По волѣ  людей, которые  открыли тайну: сдѣлать  человѣчество  счастливымъ. Для этого  надо начать – съ  человѣчьихъ боенъ.

 И вотъ – убивали, ночью… Днемъ… спали. О н и   спали, а другiе, въ подвалахъ ждали… Цѣлыя армiи въ  подвалахъ ждали. Юныхъ, зрѣлыхъи  старыхъ, – съ  горячей кровью. Недавно  бились они  открыто. Родину защищали. Родину и Европу защищали на поляхъ прусскихъ и австрiйскихъ, въ  степяхъ россiйскихъ. Теперь, замученные, попали они  въ подвалы. Ихъ  засадили  крѣпко,  морили, чтобы отнять силы. Изъ подваловъ ихъ  брали и убивали.

Ну,  вотъ. Въ зимнее  дождливое утро, когда солнце  завалили  тучи,  въ подвалахъ Крыма свалены  были десятки  тысячъ человѣческихъ  жизней и дожидались  своего  убiйства. А надъ ними пили и спали тѣ,  что убивать  ходятъ. А на  столахъ пачки листковъ  лежали, на которыхъ къ ночи  ставили   красную букву…  одну роковую бокву. Съ этой  буквы  пишутся  два дорогихъ слова: Родина и Россiя. «Расходъ» и «Разстрѣлять» – тоже начинаются съ этой буквы. Ни Родины, ни Россiи  не знали тѣ, что убивать  ходятъ. Теперь ясно.

Въ это  утро  ко мнѣ постучали рано. Не  т ѣ  ли, что  убивать  ходятъ? Нѣтъ, пришелъ  человѣкъ мирный,  хромой архитекторъ. Онъ самъ  боялся. А потому  услуживалъ  т ѣ м ъ,  что убивать  ходятъ…

Вотъ теперь  сижу я на  краю  Виноградной Балки,  вглядываюсь  въ солнечныя горы… Тѣ ли самыя  эти горы, какiя были совсѣмъ недавно? На   э т о м ъ   ли онѣ свѣтѣ?!.. 

И вотъ, я вспоминаю…

– Вотъ пришлось и къ вамъ… – смущенно  говоритъ архитекторъ и не смотритъ. – Ужасная  погода… высоко живете… Приказали  описывать  и отбирать книги… Соберутъ  и пошлютъ  куда-то… Конечно, я понимаю…

Онъ  потѣетъ, несчастный  архитекторъ. Онъ работаетъ  изъ-за  полфунта  соломеннаго  хлѣба, изъ-за  страха. 

– Подъ страхомъ  преданiя… военнаго трибунала! «вплоть до  разстрѣла»!!!...

Онъ  смотритъ  округлившимися,  птичьими глазами, – а  въ нихъ ужасъ.

– Знаю. И швейныя  машинки, и велосипеды... Но у меня  здѣсь  нѣтъ  библiотеки! У меня  только Евангелiе и двѣ-три    м о и   книги!..

– Я ужъ и не знаю… ну-жно!.. 

Архитекторъ,  человѣкъ искусства… Онъ  не прошелъ  мимо. Онъ радостно  ковылялъ  подъ дождемъ, по грязи, на горы, черезъ балки,  на хромой  ногѣ, чтобы  добить  душу. Но ему  хочется  жить, бѣднягѣ, и…  онъ  доведенъ  до точки! 

– Я ужъ  и не знаю… Ну,  хоть  росписку  дайте… вопросъ неясный… Напишите, что отвѣчаете за ихъ сохранность…

– За   м о и  книги?! Я… за свою  работу?!..

Мы – сумасшедшiй?!... Онъ не могъ  уйти  безъ росписки. Онъ  умолялъ  словами, глазами,  которымъ  было трудно  смотрѣть въ глаза, хромой  ногою. И я  выдалъ  ему  росписку.

Мнѣ больно  теперь  смотрѣть  въ  полутемный уголъ,  гдѣ стопочка  книгъ «учтенныхъ». И ты,  маленькое  Евангелiе! Мнѣ  больно, словно  и Его я предалъ.

Дожди тогда  были… Укрылись  дождями горы,  свинцовой  мутью. Лошади  по холмамъ стояли – покинутые кони. Стояли  – ждали. И падали. А по  одинокимъ  дачкамъ  ходилъ и ходилъ хромой архитекторъ и отбиралъ книги… А люди совались  головами въ щели. Фу,  сонъ  кошмарный!.. 

Не  надо думать. Какое  жгучее  солнце! 

Выше подымается, напекаетъ. По горамъ  жаровая дымка, –  начинаютъ синѣть и мерцать горы. Движутся,  оживаютъ. Смотрятъ.  И солнце – плавится и играетъ въ морѣ.

Мои огурцы  совсѣмъ  пожухли и покрутились, рыжiя  гряды  совсѣмъ  раздѣлись. Помидоры  помертвѣли  и обвисли. Курочки ушли  въ балки. Павлинъ стоитъ въ тѣни, у своей  дачки, – кричать жарко. Изъ балки  выбирается «Тамарка», несетъ на горку пустое вымя.

А ты  что же, маленькая «Торпедка»,  не пошла со всѣми? 

Стоитъ  подъ кипарисомъ,  поклевываетъ  головкой,  затягиваетъ  глазки. Я понимаю: она  у х о д и т ъ. Я беру ее на руки. Какъ  пушинка! Что же… такъ лучше. Ну,  посмотри  на  солнце…  ты его  любила,  хоть и не знала, что это. А тамъ  вонъ – горы,  синiя  какiя стали! Ты и ихъ  не знала,  что это. А тамъ  вонъ – горы,  синiя какiя  стали! Ты  и ихъ не знала, а привыкла. А это,  синее такое, большое? Это – море. Ты, маленькая,  не знаешь. Ну,  покажи свои  глазки… Солнце! И въ  нихъ солнце!.. только совсѣмъ другое, – холодное и пустое. Это – солнце смерти. Какъ оловянная  пленка – твои  глаза, и солнце въ  нихъ оловянное, пустое  солнце. Не виновато  оно, и ты, «Торпедка» моя,  не виновата. Головку  клонишь… Счастливая  ты, «Торпедка», –  на добрыхъ  рукахъ  уходишь! Я  пошепчу  тебѣ,  скажу тебѣ тихо-тихо: солнце мое  живое, прощай! А сколько  теперь  большихъ, которые  знали солнце, и кто  у х о д и т ъ  во тьмѣ!.. Ни шопота, ни ласки родной  руки… Счастливая  ты, «Торпедка»!.. 

Она тихо  уснула  въ моихъ рукахъ,  маленькая  незнайка.

Полдень высокiй былъ. Я взялъ  лопату. Ушелъ на  предѣлъ  участка, на тихiй  уголъ,  грѣ груды  камней  горячихъ,  выкопалъ ямку,  положилъ  бережно, съ  тихимъ словомъ  – прощай, и быстро  засыпалъ ямку.

Вы,  сидящiе  въ креслахъ мягкихъ,  можетъ быть,  улыбнетесь. Какая  сантиментальность! Меня  это  нимало  не огрочаетъ. Курите  свои сигары,  швыряйте свои слова,  гремучую воду  жизни. Стекутъ они,  какъ  отбросъ,  въ  клоаку. Я  знаю,  какъ  ревниво   глядитесь  вы въ  трескучiя  рамки  листовъ  газетныхъ,  какъ жадно  слушаете  бумагу! Вижу  въ вашихъ глазахъ  оловянное солнце, солнце мертвыхъ. Никогда  не вспыхнетъ  оно,  живое,  какъ  вспыхивало  деж въ  моей «Торпедкѣ»,  совсѣмъ  незнайкѣ! Одно  вамъ брошу: убили  вы и мою «Торпедку»! Не поймете. Курите  свои сигары.  

         

Н Я Н И Н Ы    С К А З К И 

 

Когда же, наконецъ,  солнце потонетъ за Бабуганомъ?! Скорѣй бы… Упадетъ  ночь, звѣзды  стрѣлками будутъ плавать въ морѣ. Только оно и будетъ. Ни дачъ, ни холмовъ, ни балокъ, – темный  порогъ за моимъ садомъ, а аз  порогомъ  темное  море въ трѣлкахъ. Повѣрить  можно, что  гдѣ-то  на океанѣ, какъ  Робинзоны. Только  бы забыться, – и повѣришь. Никто  не придетъ, не будетъ  давить душу. Кончились  люди, только кроткiя  курочки,  павлинъ – райская птица… Сѣренькiе  «волчки», пичуги,  будутъ  дѣловито порхать, прятаться въ кипарисахъ, утрам  будутъ  стрекотать  сойки. 

Какъ ни старайся – не  отмахнешься. Вонъ  за изгородью шаги, опять  кто-то…  Плохо  начался  день  сегодня.

– Добрый  день,  баринъ! 

Насмѣшка теперь это  слово – баринъ! У ней не  насмѣшка,  а привычка. Это  плетется  изъ городка сосѣдка-няня,   идетъ – мотается. Одѣта  оборванкой,   на ногахъ  дошечки. Въ  рукахъ  охапка  чубука и палокъ,  которые  она набрала  дорогой, – все  годится. Лицо  испитое,  желтое,  глаза  ввалились. Съ такими  лицами выходятъ  изъ бльницы,  послѣ  тяжкой  болѣзни. 

Я знаю,  что она  станетъ  жаловаться,  облегчать душу, и я не  могу  не слушать: вѣдь она – отъ  народа, и ея  слово – отъ народа.

– Что  же это  теперь будетъ?.. Хлѣбъ-то  сегодня…  двѣнадцать  тысячъ! да и его-то  нѣту! На базарѣ  ни къ  чему не приступишься, чисто  всѣ  обалдѣ-ли!..  

Она  пытаетъ  меня  округляющимися  отъ  тревоги глазами, но…  что тутъ  скажешь? 

– Иду-гуляю…  сидитъ у Ялы народъ, у пустыхъ возовъ… убиваются – пла-чутъ! Чего  такое?.. Вонъ что! На перевалѣостановили-обобрали…  все-то-все отняли,  кто чего въ  степи  вымѣнялъ на послѣднее! ! Открытый  разбой  пошелъ…  И на степи-то, сказываютъ,  го-лодъ! Куда-жъ это все  подѣвалось-то? Да степь-то  наша  валомъ-завалена  была,  на годы прямо! Тить-ти  какiя  дѣла пошли… а! Что ужъ рыбаки  наши…  вольный,  прямо,  народъ… а и тѣ заслабли! А какая  теперь рыба! Камсы-то ждать… на-весну ей ловиться,  энъ когда!... 

«Шура Соколъ» объѣхалъ  горку,  наглядѣлся  на горы-море, вынулъ  серебряный портсигаръ,  закурилъ  папироску – душистый  табакъ  ламбатскiй. Шажкомъ  прогуливаетъ. Нянька  поджала  тонкiя губы, – выжидаетъ,  когда  проѣдетъ, такъ и  прощупываетъ  глазами. 

– Налился-то  какъ…  черезъ хлещетъ! По три  кружки одного молока ду-етъ! Вотъ  ты и погля-ди-и… И курочки,  и яички, и…  И отку-дова  что берется! А ты хоть  тутъ  подохни!.. Ко-пеечки  негдѣ  заработать. А бывало-то, бархатный-то  сезонъ… Стиркой, бывало…  да больше  двухъ рублей  заработаешь! А на  базаръ-то  придешь… го-ры! И сала   тебѣ, и барашка,  и яички… и красненькiе-то,  и синенькiе, и… А хлѣбъ-то какой былъ,  пу-ухъ-пухомъ!.. 

Скучно слушать, а она  ищетъ  у меня  утѣшенiя, какого-то  «слова вѣрнаго». Нѣтъ  у меня  никакого слова. Я хочу  оборвать послѣднее, что меня  вяжетъ съ жизнью, – слова людскiя.

– Ходила въ этихъ вотъ… въ  совѣтскихъ  садахъ  работаютъ… – полфунта хлѣба! да  ка-кого! одна мякина. Еще вина  полбутылки. А денегъ  нѣтъ,  не отпечатали! Какъ, говоритъ,  отпечатаетъ, тогда…  А гово-ри-ли-то-о!.. Озолотимъ на всю  поколѣнiю! Вотъ и колѣй, поколѣнiе –то оно какое! А мнѣ чего  съ  дѣтями полфунта? А по садамъ кто работаетъ,  съ полбутылки  валются… голодные! Ребятишкамъ  вино даютъ,  мальчишки пьянее-ошеньки… Всѣмъ, значитъ,  помирать  скоро?.. 

И я говорю ей «слово»: 

– Что-жъ, и помирать придется.

Она даже  бросаетъ хворостъ.

– Да вѣдь  о-бидно! Ни  во что  вѣдь  вышло-то  все! Насулили-намурили – ьерись теперь! Я про  себя  не говорю, – дѣтей жалко. Старшiе  у меня  на ноги  хоть  стали, а эти!.. Барыня  ужъ все  распромѣняла,  вотъ-вотъ  сама-то  завалится… А что я вамъ  скажу… – шопоткомъ говоритъ  нянька,  и все оглядывается: – комиса-ра  вечрась убили, на перевалѣ! Леня вчера  въ Ялтахъ былъ, слыхалъ. Продовольственный  комисаръ  нашъ, на машинѣ ѣхалъ… хотѣлъ  съ деньгами на родину  тикать! Сичасъ  изъ лѣсу выходютъ  съ ружьями…  отчаянные,  не боятся! Ну,  конечно,  зеленые. Рагелевцы, не признаютъ  которые… Стой! Ершовъ  фамилiя? Все  имъ извѣстно! Долой  слазь! Жену  съ дѣтями  не тронули,  отойти велѣли. А того  сичасъ цѣпями  къ машинѣ прикрутили,  горючкой  полили и зажгли. Сго-рѣлъ! Мы, говорятъ,  за народное право, у насъ, говорятъ,  до всего досмотръ!... А?! 

Она  пытаетъ  меня жадными  глазами, все «вѣрнаго слова»  ждетъ. Нѣтъ  у меня для нея  слова.

– А сичасъ  иду  по бугорочку,  у пристава дачи,  лошадь-то  зимой пала… гляжу – мальчишки…  Чего такое  съ костями  дѣлаютъ? Гляжу…  лежатъ  на брюхѣ,  копыто гложутъ! грызутъ-урчитъ! Жуть  взяла… чисто  собачонки. Вотъ подкатило-подкатило, – сблевало,  простите  сказать… да не ѣмши-то… Ну,  вотъ…  за коврикъ  бархатный три  фунтика всего дали ячменьку… а завтра-то что будемъ?.. Ужъ скорѣй бы!  

Она машетъ  рукой,  забираетъ палки иуходитъ – качается,  вотъ-вотъ  спотыкнется. Не чуетъ она, что скоро у ней случится,  какъ будетъ  варить  кашу изъ пшеницы… съ кровью! Или  чуетъ? Я теперь  вспоминаю…  Въ ея глазахъ былъ  тогда неподдѣльный ужасъ… Часто  говорила она  о своемъ Ленѣ, – собирался на степь поѣхать, за  что-то  добыть пшеницы…

А еще  совсѣмъ  недавно  она ждала,  что всѣмъ  раздадутъ и дачи,  и виноградники,  всѣмъ,  какъ она, «трудящимъ», и будутъ  они  жить, какъ  господа жили.  Наше  будетъ! Слыхала  она  «вѣрное слово»,  какъ  оралъ  матросъ  на митингѣ

– Теперь,  товарищи  и трудящiе,  всѣхъ буржуевъ прикончили мы…  которые  убѣгши – въ морѣ  потопили! И теперь  наша совѣтская  власть,  которая  комунизмъ  называется! Такъ  что  до-жили! И у всѣхъ  будутъ  даже автомобили, и всѣ  будемъ  жить… въ ванныхъ! Такъ что не жись, а едрена мать.  Такъ  что… всѣ  будемъ сидѣть  на пятомъ стажу и розу нахать!..

Ну,  вотъ.  Ступай и бери: и виноградники, и сады, и дачи,  все – безхозяйное,  все – пустое! 

– А вѣдь забыла! – окликаетъ нянька. – Иванъ Михалычъ вамъ  кланяться наказали,  зайтить  хотѣли! На базарѣ попался. Вотъ ужъ стра-сти! Не узнала и не узнала… – рваный, грязный,  на ногахъ  тряпки наверчены, еле  идетъ за палкой. Гляжу, – старичокъ  какой-то  нищiй стоитъ у ларя, у грека,  кланяется-проситъ… а грекъ и грозитъ: – «господинъ  профессоръ,  пожалуйте вамъ!» Въ  корзиночку  ему три  грецкихъ орѣшка положилъ и картошекъ пару. Ма-тушки! Иванъ Михалычъ! А дача-то какая  у нихъ была! Я вѣдь  на нихъ  стирывала,  бывало. Книгъ  полна комната, и все-то  пишутъ! А теперь съ голоду помираютъ, ста-сренькiе  стали. Признали меня  и говорятъ: – «Вотъ,  Тимофеевна, народишко-то вашъ  праведный за труды-то мои какъ  отблагодарилъ!  на пенцiю-то  мою воробьиный мнѣ паекъ  выписалъ!» Вѣдь это  какъ сказалъ-то! И вѣрно,  что вы думаете…  дураки-то  мы,  ничего не  разумѣемъ… Какой-такой  воробьиный? – «А по  фунту  хлѣба… на мѣсяцъ!» Что вы  думаете, вѣрно! – «Вотъ  и бумажка  съ печатью всенародной  прислана». Вынулъ  бумажку,  греку подалъ, а самъ  все кланяется,  трясется. Сталъ  грекъ  разбирать-читать,  еще подошли люди. Вѣрно! По тыщѣ  рублей  на мѣсяцъ,  насмѣхъ! А хлѣбъ-то  нонче…  двѣнадцать тысячъ фу-унтъ Говорить стали которые, а тутъ  съ ружьемъ  подошелъ,  прислушалъ. – «Надъ  нашей  властью  смѣешься,  старый чортъ?» И всяческими словами! – «Тебѣ, говоритъ,  сдохнуть  давно пора, а ты  еще  за народнымъ  хлѣбомъ  трафишься»! И всѣхъ  разогналъ. Да еще  грозился  подва-ломъ! Какой  народъ  дерзкай… А какая  дача-то была-а…

Ушла, наконецъ. Въ  глубокую балку уйти? рубить,  рубить… А  павлинъ  и тамъ  слышенъ. Солнце  словно заснуло, за Бабуганъ  не хочетъ. А, «Жаднюха» заявилась, на мои  руки  смотритъ… Ага,  у меня  миндалекъ,  вотъ что. Я заламываю  его на  крошечки. Ну, поди ко мнѣ,  ласковая моя. Давай-ка,  сядемъ, и я разскажу тебѣ  сказочку…

Я усаживаюсь на  краю балки,  сажаю «Жаднюху» на колѣни  и тихо глажу. Она начинаетъ  заводить глазки.

…Ну, слушай. Жилъ-былъ Иванъ  Михалычъ, писалъ  книжки. По этимъ  книжкамъ и мы съ тобой  учились. Потомъ  про Ломоносова  писать началъ. Ты, «Жаднюха»,  даже и про Ломоносова не знаешь, какъ  и Тимофеевна,  хоть ты и  умная  русская курочка… Тебѣ  бы только  миндаликъ ѣсть. Ничего,  ты честная курочка,  и если  тебя кормить,  ты къ Рождеству непремѣнно  отплатила бы мнѣ яичкомъ. Вѣрно?  Не спишь,  плутишка… Знаю тебя,  ты гордая курочка. Говорить  только  не умѣешь. А если  бы  ты умѣла говорить… Ну, спи. Съ голоду  спится. Такъ  вотъ,  про Ломоносова… Даже  и премiю  ему дали… Была  у насъ въ Питерѣ  такая  Академiя  Наукъ… Буржуи,  конечно,  тамъ  всякiе  сидѣли, «ученая рухлядь» всякая… Жаль,  далеко не  ходишь, а то  бы послушала,  какъ  тамъ,  внизу, умные  парнишки  объясняютъ! Ну,  вотъ эта  самая «ученая  рухлядь» за Ломоносова-то  пре-мiю  Ивану  Михайлычу дала,  медаль золотую. Ну, и…  золотую медаль  у него  грекъ купилъ, который ему  орѣшка-то  положилъ, или  татаринъ тамъ,  или ещ кто…  за пудъ муки. Вотъ ты легонькая  какая  стал, и Иванъ Михайлычъ  тоже… совсѣмъ  облегчился, а остались  у него  только… ничего  не осталось,  одинъ Ломоносовъ  въ головѣ! И сталъ  Иванъ  Михайлычъ  за хлѣбомъ по горамъ  лазить,  какъ  ты по балкамъ. За уроки  ему платили  щедро: полфунта  хлѣба и  хорошее по-лѣно!  Чего ты ичпугалась? Ляля-то  кричитъ… У меня  спи спокойно. Не дрожи… Да,  полѣно. Очень ужъ  онъ полѣну-то радовался! Человѣкъ старый,  холодно зимой  про Ломоносова-то писать,  а за дровами-то въ балку надо. Куда ему зимой въ балку! А скоро  и полѣнья  перестали  давать: некому  и учиться стало,  голодъ. И вотъ,  на пршенье Ивана Михайлыча, – прислали ему бумагу,  пенсiю! По три золотника хлѣба на день! А знаешь ли что, «Жаднюха»…  да ужъ  не спутали ли они?  Можетъ это  оин про  тебя  прознали, что на горкѣ такая  умная курочка живетъ-голодаетъ… да тебѣ и назначили?.. Ты чего опять? мало, что ли?! три-то  золотника!?..  Тебѣ бы,  дурашкѣ, гордиться надо… Вотъ и разсказалъ  тебѣ сказочку. Ну,  гуляй. Ишь какъ  «Лявра»-то прекрасно гуляетъ! Гуляй и ты.

Ковыляетъ  по  павлиньему  пустырю,  за балкой, хромая  рыжая  кляча – стовъ. Пройдетъ  шага два – и станетъ. Понюхаетъ  жаркiй камень,  отсохшее,  колкое  перекати-поле. Еще ступитъ: опять  камень,  опять  желтенькая колючка. Отведетъ  голову на  волю – море: синее и пустое. Отвернется, ступитъ. На ея  бокахъ-ребрахъ  грязной мѣдью отсвѣчиваетъ солнце.

Это –  кобыла  «Лявра»,  съ дачи подъ  пустыремъ,  гдѣ старый  Кулешъ стучитъ  колотушкой  по желѣзу,  выкраиваетъ  изъ стараго  желѣза  новыя печки, – въ степь повезутъ  обмѣнивать  на картошку. Давно  не  запрягаетъ ее хоязинъ. Надорвалась весною, какъ  возила  тощенькаго  старичка-покойничка  на кладбище, – съ  тѣхъ поръ  хирѣетъ. Ходитъ старуха  хитро,  упасть боится. Упадетъ – не  станетъ. Приглядывается  къ ней Вербина собака, Бѣлка: чуетъ. 

Умирающiе  кони… Я хорошо ихъ помню.

Осенью  много ихъ было,  брошенныхъ  ушедшей за море  армiей добровольцевъ. Они бродили. Сѣрые,  вороные,  гнѣдые,  пѣгiе… Ломовые  и выѣздные.  Верховые  и подъ запряжку. Молодые и старые. Рослые и  «собачки». Лили  дожди. А кони  бродили  по  виногрданикамъ и балкамъ, по пустырямъ и  дорогамъ,  ломились въ сады, за колючую  проволоку,  рѣзали  себѣ брюхо. По холмамъ  стояли-ожидали – не  возьмуиъ  ли. Никто  ихъ не  бралъ: боялись. Да и кому  на зиму нужна  лошадь,  когда нѣтъ корму? Они  подходили  къ разбитымъ  вилламъ, протягивали  головы  поверхъ  заборовъ: эй,  возьмите! Подъ ногами – холодный камень  да колючка. Надъ головой – дождь и тучи. Зима  вступаетъ. Вотъвотъ снѣгомъ  съ  Чатырдага  кинетъ: эй,  возьмите!!  

Я каждый день  видѣлъ  ихъ на  холмахъ – тамъ и тамъ. Они  стояли  недвижно,  мертвые и – живые. Вѣтеръ  трепалъ  имъхвосты и гривы. Какъ  конскiя  статуи,  на рыжихъ  горахъ,  на черной  синевѣ  моря, – изъ камня,  изъ чугуна, изъ мѣди. Потомъ  они стали  падать. Мнѣ видно  было съ  горы, какъ  они  падали. Каждое утро  я замѣчалъ, какъ ихъ  становилось меньше. Чаще  кружились стервятники и орлы надъ ними,  рвали живьемъ собаки. Дольше  всѣхъ  держался  вороной конь,  огромный, – должно быть,  артиллерiйскiй. Онъ зашелъ  на гладкiй бугоръ,  поднявшiйся изъ  глубокихъ балокъ,  взошелъ  по узкому перешейку и – заблудился. Стоялъ  у края. Дни и ночи  стоялъ,  лечь боялся. Крѣпился,  разставивъ ноги. Въ тотъ  день дулъ крѣпкiй  нордъ-остъ. Конь не могъ повернуться задомъ,  встрѣчалъ головой  нордъ-остъ. И на моихъ глазахъ рухнулъ на всѣ  четыре ноги, – словался. Повелъ ногами и потянулся…

Если пойти на горку – глядѣть на городъ, увидишь: бѣлѣютъ  на солнцѣ кости. Добрый былъ конь, – артиллерiйскiй,  рослый.

«Лярва» подобралась  къ верандѣ,  гдѣ вонючiя  уксусныя  деревья. Вытянулись  деревья – не даются. Такъ и будетъ  стоять, пока не  возьметъ  хозяинъ. Ходитъ  за ней павлинъ,  поглядываетъ  на ея  хвостъ-мочалку, – а пока  землю долбитъ.

Некуда  глаза спрятать…

По горамъ  тѣни  отъ облачковъ,  играютъ тѣнями  горы. Посвѣтлѣютъ и потемнѣютъ. 

               

П Р О    Б А Б У-Я Г У

 

Я сижу на обрывѣ. Черная  стѣна  шифера  падаетъ въ  глубину, – тамъ  въ  ливни  шумятъ потоки. Видъ отсюда – на весь «Уголокъ» внизу. Тамъ,  вдоль  пустыннаго  пляжа,  уныло  маячатъ  дачки,  создававшiеся  любовно,  упорнымъ трудомъ всей жизни, – тихiй  уютъ на старость. Тамъ –  весь «Профессорскiй  Уголокъ», съ лелѣянными садами,  гдѣ  сажались  и холились милыя  розы, привитыя  «собственною рукою»,  гдѣ  кипарисами  отмѣчались  этапы жизни,  гдѣ мысль  покоряла камень. Гдѣ вы теперь, почтенные созидатели, – профессора,  доктора,  доценты, – насельники  дикаго  побережья  земли  татарской,  близорукiе и наивные,  говорившiе «вы» – камнямъ? кормильцы плутовъ-садовниковъ, покорно платившiе по счетамъ мошенниковъ всѣхъ сортовъ, занятые «прохожденiемъ Венеры  черезъ дискъ солнца», сторонники  «витализма и механизма»,  знатоки  порфиритовъ и дiоритовъ, продумыватели гипотезъ,  вскрыватели  «мiровой тайны»? Продумывали  вы свои дачки и виноградники! Безъ васъ рѣшены всѣ тайны. Ваши  дворники  волокутъ на базаръ  письменные столы  и кресла,  кровати и умывальники; книги ваши  забралъ хромой  архитекторъ, а садовники  ободрали  ваши складные стулья и нашили себѣ штановъ изъ  парусины. Плюнули  въ кулаки, – махомъ  одинъ  сволокли «рай» на землю! Гдѣ вы теперь,  разсѣянные  мечтатели?.. 

Бѣжали – зрячiе. Подъ землю  ушли – слѣпые. «Читаютъ»  что-то за воблу,  табакъ и полфунта соли – уставшiе.

Дачки,  дачки… Изъ той  вонъ,  сѣрой,  съ черепичной крышей,  взяли семерыхъ моряковъ-офицеровъ,  довѣрчивыхъ, – угнали за горы и… «выслали на Сѣверъ»… А въ  этой, бѣлой и тихой, за кипарисами,  милый старичокъ  жилъ,  отставной казначей какой-то. Любилъ посидѣть  у моря,  бычковъ ловить. Пятилѣтняя  внучка  камушки ему  приносила: 

– А вотъ  сельдоликъ,  дѣдя! 

– Ну какой это сердоликъ! Нѣтъ,  не сердоликъ это, а…  шпатъ! 

– Спатъ… А какой сельдоликъ, дѣдя? 

– Такой… прозрачный, какъ  твои глазки. А сейчасъ  мы бычка изловимъ… Вотъ и поищи сердолика… а вотъ и бычокъ-шельмецъ! 

Любилъ раннимъ утромъ, когда такъ  хорошо дышать, пойти  съ травяной  сумочкой на базаръ,  за помидорчиками и огурчиками, за брынзой… Такъ и попался  съ сумочкой. Пришли люди съ красными звѣздами, а онъ, чудакъ,  за помидорчиками на базаръ идетъ, на синее море любуется,  синiй  дымокъ пускаетъ.

– Стой,  тебѣ говорятъ,  глухой чортъ! Почему  шинель  сѣрая,  военная? погонная?!.

– А…  донашиваю, голубчики…  казначеемъ  когда-то  былъ…

– Чѣмъ занимаешься? 

– Бычковъ ловлю… да вотъ, на базаръ  иду. На пенсiи  я теперь,  отъ Бѣлаго Креста пенсiю получаю… вольный  теперь  казакъ. 

– Съ Дону  казакъ? За нами! 

И взяли  старичка съ сумочкой. Увезли за  горы. Сняли въ подвалѣ заношенную шинель казачью,  сняли  бѣльишко  рваное, и – въ затылок. Плакала  внучка въ пустой  дачкѣ,  жалѣли ее  люди: некому теперь  за помидорчиками ходить,  бычковъ ловить… Чего же,  глупая, плакать?! За дѣло взяи: не ходи за помидорчиками въ шинели!  

Некуда глаза спрятать…

Вонъ,  подъ Кастелью,  въ виноградникахъ,  бѣлый домикъ. До него версты  три, но онъ виденъ  отчетливо: за нимъ  черные кипарисы. Какiе  оттуда виды,  море какое,  какой тамъ воздухъ! Тамъ  рано расцвѣтаютъ  подснѣжники,  бѣлый фарфоръ  кастельсй, и виноградъ  поспѣваетъ  раньше, – отъ  горячаго  камня-дiорита, – и фiалки  цвѣтутъ  на цѣлую  недѣлю раньше. А какiя  тамъ  бываютъ утра! А сколько  же тамъ  дроздовъ черныхъ  поетъ  весною, и какъ  тамъ тихо! Никто  ни прйдетъ,  ни проѣдетъ  за день. Вотъ гдѣ жить-то!... 

Вчера ночью пришли  туда – рожи въ сажѣ. Повернули  женщинъ  носами  къ стѣнкѣ: не подымать крику! Только  развѣ  Кастель услышитъ… Послѣднее  забрали: умирайте. А на прощанье  ударили прикладомъ: помни! А этой ночью  вонъ за той  горкой…

Потрескиваетъ-трещитъ  по лѣсистымъ  холмамъ – катитъ-мчитъ. Автомобиль  на Ялту? Пылитъ  по невидной дорогѣ. Въ горы, въ лѣса  уходитъ. Автомобили еще остались,  кого-то возятъ. Дѣла, конечно. Безъ дѣла  кто же  теперь  кататься будетъ!

Я смыкаю глаза  въ истомѣ, дремотно,  сквозь  слабость,  слышу:то наплываетъ,  то замиретъ торканье. Грохотъ  какой ужасный, словно  падаютъ  горы. Или это кроыью  въ  ушахъ гудитъ,  шумитъ водопадами въ головѣ… Съ чего бы это? Кружится голова – вотъ-вотъ  упадешь,  сорвешься. А, не страшно. Теперь  ничего не страшно.

Я опираюсь  на кулаки,  вглядываюсь  къ горамъ сквозь слабость. Зеленоевъ меня  смотритъ, въ шумахъ, – дремучее… Погаснетъ  солнце, въ глазахъ  темнѣетъ… Ночь такая  упала! Весь  Бабуганъ  заняла,  дремучая. Дремучiе боры–лѣса  по горамъ,  стѣна  лѣсная. Это давнiе,  т ѣ   лѣса. Ихъ корни  вездѣ въ  землѣ, я ихъ  вырубаю  мукой.  О,  какiе они  дремовые, – холодомъ отъ нихъ вѣетъ,  лѣснымъ  подваломъ!  Грызть-продираться черезъ нихъ  надо. Желѣзнымъ  зубомъ. Шумитъ-гремитъ  по горамъ,  по чернымъ  лѣсамъ-дубамъ, – грохотъ  какой гулящiй! Валитъ-катитъ Баба-Яга  въ ступѣ своей  желѣзной,  пестомъ  погоняетъ,  помеломъ слѣдъ  заметаетъ… помеломъ желѣзнымъ. Это она  шумитъ,  сказка наша. Шумитъ-торкаетъ по лѣсамъ, мететъ. Желѣзной  метлой  мететъ…

Гудитъ  въ  моей головѣ   черное слово – «метлой желѣзной»! Откуда оно,  это проклятое слово? Кто его  вымолвилъ?... «Помести Крымъ  желѣзной  метлой»… Я до боли  хочу  понять,  откуда это. Кто-то сказалъ недавно… Я срываю  съ  себя  одолѣвшую  меня слабость,  размыкаю глаза… Слѣпящее  солнце  стоитъ  еще высоко надъ раскаленной  стѣной  Кушкаи,  зноемъ курятся горы. Катитъ автомобиль на Ялту… Да гдѣ  же сказака? 

Вотъ она,  сказка-явь! Пора,  наконецъ,  привыкнуть. Я знаю: изъ-за тысячи  верстъ,  по радiо,  долетѣло приказъ-слово,  на синее море пало: 

«Помести  Крымъ желѣзной метлой! въ море!» 

Метутъ.                              

Катитъ-валитъ Баба-Яга по горамъ, по лѣсамъ, по доламъ, – желѣзной метлой  мететъ. Мчится  автомобиль на Ялту. Дѣла, конечно. Безъ  дѣла  кто же теперь  кататься  будетъ? 

Это   о н и, я знаю.

Спины у   н и х ъ – широкiя, какъ плита,  шеи – бычачьей  толщи; глаза  тяжелые, какъ свинецъ,  въ кровяно-масляной  пленкѣ, сытые; руки-ласты,  могутъ  плашмя убить. Но бываютъ  и другой стати: спину  у   н и х ъ – узкiя,  рубьи спины,  шеи ѣ хрящевой жгутъ,  глазки востренькiе, съ буравчикомъ, руки – цапкiя,  хлесткой  жилки,  клещами  давятъ…

Катитъ  автомобиль на Ялту,  петлитъ  петли. Кружатся горы,  проглянетъ  и уйдетъ  море. Высматриваю тъ  лѣса. Пиглядывается  солнце,  помнитъ:  Баба-Яга въ ступѣ своей  несется,  пестомъ  погоняетъ,  помеломъ  слѣдъ  заметаетъ… Солнце  всѣ  сказки  помнитъ. И добѣла  раскаленная  Кушкая, плакать  горный. Вписываетъ  въ себя. 

Время  придетъ – прочтется. 

         

С Ъ    В И З И Т О М Ъ

 

Опять я слышу  шаги… А, какой  день сегодня! 

Кто-то  движется за  шиповникомъ,  стариковски  покашливаетъ, подходитъ къ моимъ  воротцамъ. Странная  какая-то  фигура… Неужели – докторъ?! 

Онъ самый, докторъ. Чучело-докторъ, съ мѣшковиной  на шеѣ, – вмѣсто  шарфа,  съ лохматыми  ногами. Старикъ  докторъ, Михайла  Васильичъ, – по бѣлому  зонтику  признаешь. Правда,  зонтикъ  теперь  не совсѣмъ бѣлый, въ  заплаткахъ  изъ дерюжки, – но все же  зонтикъ.  И за  нищаго  не  сойдетъ докторъ:  въ пенснэ – и нищiй! Впрочемъ,  что теперь  не возможно?! 

Да,  докторъ. Только не тотъ  старичокъ-докторъ, у котораго  индушка  расколотила  чашку, – а другой,  нижнiй  докторъ,  изъ садовъ  миндальныхъ. Чудесные  у него сады были! Жилъ  онъ  десятки  лѣтъ  въ миндальныхъ своихъ  садахъ,  жилъ одиноко,  глухо,  со старухой  нянькой, съ женой и  сыномъ. Химiей  занимался,  вегетарiенилъ,  опыты питанiя  надъ собой  и семьей дѣлалъ. Чудакъ былъ докторъ.

– А, докторъ!...

– Добрый день. Вотъ  и къ  вамъ, съ визитомъ. Хорошо  здѣсь  у васъ,  высоко… далеко… не слышно…

– А чего слушать?.. 

– Мнѣ  доводится-таки  слушать… матросики  у меня  сосѣди, съ морского  пункта,  за моремъ  наблюдаютъ. Ну, и…  приходится слушать  всякiе  по-этическiе  разговоры,  эту самую  «словесность». Да,  языкъ  нашъ  о-чень богнатый,  звучный… Какъ  у ваъс тихо!  никакихъ-такихъ  звуковъ, въ  сторонѣ отъ большой дороги. Да у васъ, прямо, мо-литься  можно! Горы  да море…  да небо…   

– Есть и у  насъ звуки и… знаки. Прошу, доктор! 

Мы  садимся  надъ  виноградной  балкой –въ  дневномъ  салонѣ.

Эй,  фотографъ! Бери  въ аппаратъ: картинка! Кто эти  двое,  на краю  балки? эти чучела  человѣчьи? Не  угадаешь,  заморскiй зритель,  въ  пиджакахъ, смокингахъ и визиткахъ,  бродящiй  безпечно  по авеню,  и штрассамъ, и стриттамъ. Смотри, что за шикарная  обувь… отъ Пиронэ,  чортъ возьми! отъ поставщиковъ  короля  австрiйскаго  и президента  французскаго,  отъ самаго чорта въ стулѣ! Туфли  на докторѣ  изъ веревочнаго  половика,  прохвачены  проволокой отъ электрическаго  звонка, а  подошва изъ… кровельнаго  желѣза! 

– Практичная  штука,  мѣсяцъ держитъ. На  постолы  татарскiе  не могу  сбиться, а всѣ  мои «евро-пейскiе»,  сапоги  и ботинки… тю-тю! Слыхали, – все  у меня  изъ-я-ли, всѣ  «излишки»?.. Какъ у насъ  раз-дѣ-вать умѣютъ! ка-акъ умѣютъ! ка-акъ у-мѣ-ютъ!.. что  за народъ  спо-собный!.. 

Я слыхалъ и другое. Отняли у доктора  и полфунта  соломистаго  хлѣба, паекъ  изъ врачебнаго союза.

– Да,  кол-ле-ги… Говорятъ коллеги, что теперь  «жизнь – борьба», а практикой я не знаимаюсь! А «нетрудящiеся  да не ясть»[1]! И апостола  за бока, на-потребу  если… 

Онъ смотритъ  совсѣмъ  спокойно: жизнь уже  за поргомъ.  Совсѣмъ бѣлая,  кругло  подстриженная  бородка  придаетъ его  стариковскому лиц у мягкость,  глазамъ – уютность. Лучистыя  морщинки у глазъ  и восковой лобъ въ  складкахъ дѣлаютъ  его похожимъ  на древне-русскаго  старца: былъ  когда-то такимъ  Сергiй Преподобный, Серафимъ Саровскiй… Встрѣть  у монастырскихъ воротъ – подашь семитку. 

Докторъ  немного странный. Говорятъ про него – чудашный. Продалъ недавно  участокъ  миндальнаго сада  съ  хорошимъ домомъ,  выстроилъ себѣ новый домикъ, «изъ  лучинокъ», а остатокъ денегъ  вымѣнялъ  на катушки  нитокъ,  на башмаки и на  платье.

– Вѣдь деньги  скоро ничего не будутъ стоить! 

И вотъ, у него  отняли  всѣ  катушки,  всѣ штаны и  рубашки, – всѣ «излишки». Въ этомъ году  онъ  похоронилъ старуху-няньку,  сумасшедшаго сына  Федю и  жену – недавно.

– Наталья Семеновна моя  всегда была  строгая  вегетарiанка, – и вотъ,  цингой заболѣла. Послѣднiе  дни, – все  равно, думаю,  опять  конченъ! – купилъ я ей  на послѣднее  барашка,  котлетки сдѣлалъ… Съ какимъ  восторгомъ она  котлетку съѣла! И лучше, что померла. Лучше теперь  въ  землѣ, чѣмъ на землѣ.

У доктора  дрожатъ руки,  трясется челюсть. Губы его  бѣлесы,  десны  синеваты,  взглядъ мутный. Я знаю,  что и онъ – у х о д и т ъ. Теперь на всемъ  лежитъ  печать   у х о д а. И – не страшно.

– А слыхали, какой я  ей оригинальный гробъ справилъ? – прищурился-усмѣхнулся  докторъ. – Помните, въ  столовой у насъ  былъ такой… угольникъ? орѣ-ховый,  массивный?  Абрикосовое  еще  варенье стояло…  изъ собственныхъ абрикосовъ. Ахъ,  что за варенье было! Четыре банки  о н и   этого варенья взяли, все, что было. Конечно,  абрикосовъ они не ростили,  варенья этого не варили, но…   о н и   тоже  хотятъ варенья, а потому!... Конечно,  это  уже другая геометрiя… Эвклидъ-то  уже, говоряьъ,  провалился съ трескомъ, и теперь, по  Энштейну… Да, о чемъ  это я…? Вотъ такъ  па-мять!.. 

Докторъ потираетъ вспотѣвшiй лобъ и смотритъ  виновато-жалко. Я его  навожу на  мысли.

– А,  угольникъ… Наталья  Семеновна  очень его цѣнила…  приданое  вѣдь ея было! И звали  мы его всѣ – «Абрикосовый угольникъ»! Понимаете  вы отлично,  какъ въ  каждой семьѣ  милыя  условности свои есть,  интимности…  поэзiя  такая  семейная,  ей одной  только и понятная! Въ вещахъ, вѣдь,  часть души  человѣческой  остается,  прилипаетъ… У насъ  еще диванъ  былъ, «Костей» звали… Студентъ-репетиторъ  на немъ спалъ, Костя. И «Костю» забрали… Забрали у меня,  напримѣръ,  портретъ отца-генерала…  единственное воспоминанiе! «Генерала  забрать!» Забрали! И генералъ-то  мирный,  ботаникой занимался…

– Такъ  вы про угольникъ,  докторъ… 

– Да-да… Когда мы  еще молодые съ ней были… Неужели это было?!. Лѣтъ  тридцать тому,  прiѣхали мы сюда, и я засадилъ пустырь миндалями, и всѣ надо мной смѣялись. Миндальный докторъ! А когда  садъ  вошелъ въ силу,  когда зацвѣлъ… сонъ! розовато-молочный сонъ!...  И Наталья  Семеновна,  помню,  сказала какъ-то: – «хорошо  умереть  въ такую пору, въ этой  цвѣточной сказкѣ»! А умерла она  въ грязь и холодъ, въ  домѣ ограбленномъ,  оскверненномъ… Да, со стеклянной дверцой,  на ключикѣ… Право,  нисколько не  хуже гроба! Стекло я  вынулъ и забралъ досками. Почему непремѣнно  шести-гранникъ?!. Трехгранникъ и проще, и символично: три – едино! Подъ  бока  чурочки  подложилъ,  чтобы  держался, – совсѣмъ  удобно! Купить гробъ – не осилишь, а напротивъ… – теперь напрокатъ берутъ,  до кладбища  прокатиться!.. А тамъ  выпрастываютъ… – нѣтъ: Наталья Семеновна  была въ высшей  степени чистоплотна, а тутъ…  въ родѣ постели вѣчной,  и вдругъ  изъ-подъ  какого-нибудь  венерика-кошкоѣда или еще хуже! А тутъ   с в о е, и даже  любимымъ вареньемъ  пахнетъ!.. 

И онъ заперъ свою  Наталью Семеновну  на ключикъ.

– Хотѣли  бан-дажъ мой взять! Ремни приглянулись… Забыли! А у меня  бандажъ… по моему рисунку  у Швабе сдѣланъ! Теперь  ни Швабе, ни…  одинъ Гра-бе! Все забрали. Старухины юбки,  нянькины, – и тѣвзяли. – «Я, – говоритъ, – трудомъ пошилась»! – Швырнули одну: – «, ты, – говорятъ, – раба»! – Всѣ гармоньи взяли. Я  тулякъ,  еще съ  гимназiи  полюбилъ  гармонью… Концерныя были, съ серебряными  ладами… Затряслись даже,  какъ увидали… Гармонь! Тутъ же и перебирать одинъ принялся… польку…

Штаны на докторѣ – не штаны, а фантастика: по желтому  полю  цвѣточки въ клѣткахъ.

– Изъ  фартуковъ няниныхъ, что осталось. А внизу у меня  дерюжина,  да только  въ краскѣ,  маляры  объ  нее кисти, бывало, вытирали. А пиджачокъ  этотъ еще  въ Лондонѣ былъ купленъ,  износу нѣтъ. Цвѣтъ, конечно,  залакировался, а былъ  голубиный… 

Я всегда думалъ, что пиджакъ  черный, съ кофейной искрой.

– Это все  пустяки, а вотъ… всѣ градусники  у меня  отобрали, и максимальные, и…  Три барометра было,  гигрометръ, химическiе  вѣсы,  колбы… Реактивы хотѣли… – думали,  что настойки! Схватили бутылку – спиртъ!! Да нашатырный! Буржуемъ обозвали.

– А который теперь часъ, доктор? 

– Де-кретъ! – пугливо-строго  говоритъ докторъ и поднимаетъ  черный отъ грязи палецъ. – Ча-сы  теперь строго  восрещены,  буржуазный предразсудокъ! 

Нѣтъ,  онъ не  собирается  уходить. Онъ переполненъ  с в о и м ъ   и разбрасываетъ «излишки».

– Но я безъ  часовъ могу,  потому что читалъ когда-то Жюля-Верна….

Онъ прищуривается на солнце,  растопыриваетъ пальцы и глядитъ  въ  развилку. Онъ поматываетъ  пальцемъ  то къ Кастели. То къ  сѣдловинѣ за Бабуганомъ.

– Помните, у Жюля-Верна… Сайросъ  Смисъ въ «Таинственномъ  Островѣ» или  Паганель!..  Какъ это давно было, и какъ  все-таки  хорошо,  что было, и у насъ  тогда   о н и   не изъяли книги! И я въ томъ  же родѣ  изловчюсь. Могу  до пяти минутъ  съ точностью,  если солнце… Сейчасъ… безъ  десяти минутъ  часъ. Мысленными  линiями  по вершинамъ,  зная  максимальную высоту… А вотъ въ  туманъ  или вечернее  время… по звѣздамъ еще  не изловчился. Ахъ,  какъ безъ часовъ скучно! У насъ  все по часамъ было. Ложились безъ четверти  въ десять,  вставалъ я въ половинѣ пятаго ровно. И сорокъ уже лѣтъ такъ. Трое часиковъ было, – взяли. Англiяскiе очень  жаль,  луковицей. Старинные  лорды такiе  часы любили,  часы  н совѣсть. Но какая  исторiя  роковая!.. Неужели  вамъ  не разсказывалъ?!. Необходимо  опубликовать! Это о-чень  важно, въ  предупрежденiе  человѣчеству! чрезвычайно  важно!.. 

– Ну, разскажите,  докторъ… 

         

«М М Е Н Т О     М О Р И»

 

Докторъ  поглядѣлъ на меня съ укоромъ.

– Вы, какъ-будто, не вѣрите, что это  имѣетъ  отношенiе  къ  человѣчеству… исторiя  съ моей  «луковицей»? Напрасно. Въ  этомъ вы сейчасъ  убѣдитесь. Есть  въ вещахъ  роковое  что-то…  не то что  бы роковое, а «амулетное».  Какъ хотите  толкуйте,  а я говорю серьезно: во всѣхъ  этихъ газетахъ,  которыя  вотъ  «влiяютъ»… «Таймсъ» или… какъ  тамъ… «Чикаго Трибьюнъ», «Танъ», понятно… – непремѣнно  опубликуйте! Я уже  не смогу, я безъ  пяти минутъ  новопреставленный рабъ… не божiй, не божiй, а…  человѣческiй! и даже  не человѣческiй!!... Да чей же  я рабъ,  скажите?! Ну,  оставимъ. А вы…  дол-жны  опубликовать! Такъ  и опубликуйте: «Мементо мори,  или «луковица»  бывшаго  доктора, нечеловѣческаго раба Михаила». Это очень удачно будетъ: «нечеловѣч»скаго"! Или лучше: нечеловѣчьяго!  

Онъ,  чудакъ,  говорилъ серьезно,  даже взволнованно. 

– Это случилось лѣтъ  пятьдесятъ  тому… въ  тысяча  восемьсотъ… Нѣтъ, конечно…  ровно сорокъ  лѣтъ  тому, въ  восемьдесятъ первомъ году. Мы  съ покойной  Натальей Семеновной  путешествовали по Европѣ,  совершали нашу  свадебную и, понятно, «образовательную» поѣздку. Въ Парижѣ  мы погостили немного,  меня упорно тянуло въ Англiю. Англiя!  Заманчивая страна  свободы,  Габеасъ Корпусъ… парламентъ  самый широкiй… Герценъ! Тогда я  былъ молодъ,  только университетъ  окончилъ, ну, конечно, революцiонная эта  фебрисъ… Вѣдь безъ этой  «фебрисъ» вы  человѣкъ погибшiй! Да еще  въ то-то  героическое время! Только-только  взорвали «Освободителя»,  блестящiй  такой  починъ, такiя  огнесверкающiя  перспективы,  въ двери стучится  со-цi-а-лизмъ,  съ трепетомъ  ждетъ Европа… температурку-то  понимаете?!. Двѣ  вещи  россiйскiй  интеллигентъ  долженъ былъ всегда  имѣть при себѣ: паспортъ и…  «фебрисъ революцiонисъ»! О паспортѣ  правительство  попеченiе имѣло, а что касается  «фебрисъ»-то  этой самой…  тутъ круговая порука  всѣхъ россiйскихъ интеллигентовъ пеклась и  контроль  держала,  и ихъ во-ждей! Чуть  было не сказалъ – козловъ! Но не въ обиду вождямъ, а по  русской пословицѣ нашей: «куда  козелъ – туда и  стадо»! Разные,  конечно,  и вожди эти самые бывали… были и такiе, что и въ Россiи-то никогда  не живали… бывали и такiе, что… собственную  мамашу  удавятъ ради «прямолинейности»-то и «стройности» системы  своей-чужой, а ты…  дрожи! Тамъ  хоть  ты  и пустое мѣсто, и пьяница, и  дубина сто  восемьдесятъ  четвертой пробы,  и изъ  кармановъ  носовые платки можешь…  только дрожи и дрожи дрожью  этой самой,  правительству невыносимой, – и вотъ тебѣ авансомъ  билетъ на свободный  входъ въ  царство  «высокое и прекрасное». И не безъ выгоды даже. Я не дрожалъ  полной-то дрожью, а лихорадило не безъ прiятнаго жара! Безъ слезъ, но подрагивалъ. Ахъ,  зачѣмъ я  не оставляю  въ  поученiе  поколѣнiямъ  «записокъ интеллигента  Т-ва Мануфактуръ и К.»?!. Теперь все  равно,  безъ пользы. Смотрите-ка,  повалилась кляча!... 

Да, «Лярва»  легла,  вытянувъ  голову къ  недоступной тѣни. Ноги ея сводило. Пораженный  ея новымъ  видомъ,  павлинъ  проснулся и  закричалъ  пустынно. Изъ  тѣнстой  канавки,  подъ дачкой,  выбралась тощая  Бѣлка  и оглядѣлась.

– Какъ  въ  трагедiи  греческой! – усмѣхнулся  докторъ. – Разыгрывается подъ солнцемъ. А «герои»-то…  за амфитеатромъ… – обвелъ  онъ  рукою горы. – То-есть, боги. Въ ихъ  власти  можемъ  за «хоръ» сойти. Ибо мы,  хоть и «въ дѣйствiи», но прорицать можемъ. Финалъ-то  намъ виденъ: смерть! Вы согласны? 

– Вполнѣ. Вс– – обреченные.

– До  этого  дой-ти  надо! Дошли? Прекрасно. О чемъ я началъ? Памяти  совсѣмъ  никуда… Да, «фебрисъ» эта… Габеасъ-Корпусъ, Герценъ, Гамбетта, Гарибальди, Гладстоунъ!.. Странная штука,  вы замѣчаете, – все «глаголи»! Тутъ,  обратите вниманiе, что-то ми-стическое и,  какъ-бы,  симоли-сти-ческое! Гла-голи! Конечно, и въ Англiи  я глаголилъ.  И «мощи» заповѣдныя посѣщалъ,  и поклонялся  имъ  не безъ трепета,  и фимiамъ воскурялъ. И даже  въ Гайдъ-Паркѣ  пару горячихъ  подалъ. Воздухъ самый  какую-то особенную прививку  тамъ дѣлаетъ: непремѣнно хулой  колыбельку свою – правда,  грязненькую, но все-таки колы-бельку! –  обдашь,  грязненькiе очки надѣнешь. И конечно: «да здарвствуетъ  Революцiя – съ прописной буквы, понятно, изъ уваженiя, – и переаатъ  полицеа»! И вотъ,  пошелъ  покупать часы. Зашли  мы съ Наташей… Тогда я ее Наталочкой звалъ, а въ Лондонѣ – Ната и Нэлли, на англiйскiй манеръ. А теперь…  на ключикѣ въ  угольничкѣ абрикосовомъ!.. Да такъ  и предстанетъ  передъ Судiею  на Страшный Судъ! –  скрипуче  засмѣялся докторъ. – Вострубитъ  Архангелъ,  какъ  надлежитъ  по предуказанному ритуалу: «Эй, вставайте, вси умерщвленные,  на Инспекторскiй  Смотръ»! – И возстанутъ – кто съ чѣмъ. Изъ морскихъ  глубинъ, съ  чугунными ядрами на ногахъ,  изъ овраговъ  предстанутъ,  съ  заколоченными земелю ртами,  съ  вывернутыми руками…  изъ подваловъ даже – съ пробитыми черепами предстанутъ  на Судъ и подадутъ обвиненiе! А моя-то  Наталья Семеновна  – на  клюю-чикѣ! Да вѣдь  хохотъ-то какой,  грохотъ  подымется! водевиль! И еще… ах-ха-х-а-а!..  съ… съ абри…косовымъ  вареньемъ…  въ мѣшковинѣ…  изъ-подъ  картошки  въ мешочекъ  обряжена!..  вѣдь все,  все забра ли у ней, всѣ рубашечки…  всѣ платья…  все для женскаго пола  своего…  всѣ «излишки»! вѣдь  въ ее-то платьяхъ… шелковое  зеленое  ея помню… Настюшка  Баранчикъ, съ базара,  изъ «татарской ямки», потомъ  выщегаливала!.. Вотъ  бенефисъ-то будетъ! Архангелы-то  рты разинутъ! Самъ Господь-Саваоөъ… 

Докторъ  вскочилъ внезапно  и затрепалъ въ ладоши: 

– Ш-ши ты, подлая,  окаянная псина!.. 

«Бѣлка» скакнула  черезъ «Лявру» и юркнула за  дачку. Павлинъ  стоялъ  въ-головахъ «Лявры»,  трясъ  радужнымъ хвостомъ-опохаломъ и топтался.

– Глядите,  онъ ее провожаетъ! – воскликнулъ докторъ. – Вотъ такъ  апофеозъ! Ну,  какъ же  не изъ  трагедiи?! – Онъ  потеръ лобъ и сморщился. – Какъ сонъ  какой-то… И что  за память  дырявая! Сегодня  я забылъ – «отче нашъ»! Три часа  вспоминалъ – не могъ! Пришлось  открывать  молитвенникъ. Я по  поводу  этого  долженъ  сдѣлать  интересное сообщенiе, но  это потомъ… А теперь… Да  о чемъ  же я  говорилъ-то?.. 

– Пришли покупать  часы,  докторъ…

– Да,  часы… Зашли  мы съ  ней въ  гнусный какой-то  переулокъ, грязный и мрачный, у Темзы  гдѣ-то. Дома  старинные,  закопченные,  козырьки на окнахъ… и погода  была,  какъ разъ для  самоубiйства: дождишко  скверненько такъ сочился   черезъ желтый,  гнилой туманъ,  и огоньки  грязнаго  газа въ  немъ, – и въ  полдень! И вдобавокъ еще  липко воняло  морской этой слизью  рыбьей… Помню,  отвратительное  было настроенiе. И какой-то  хромонгiй эмигрантикъ русскiй  дорогу  намъ указалъ,  все кашлялъ  и плевалъ кровью. Мѣстечко такое…  изъ Диккенса.  А въ темныхъ лавкахъ,  за  зелеными шторками съ бахромой, все антиквары,  антиквары,  въ норахъ  своихъ,  какъ пауки, въ  пыли, въ  паутинѣ, сѣрые,  таинственные…  пауки  глубинъ жизни…  ше-велятся  тамъ  со старьемъ  со всякимъ, въ  губу нашептываютъ… Чего-то  тамъ нѣтъ  только! И все – отшедшее. Секстанты  ржавые,  пиратскiя шпаги,  отъ флибустьеровъ и буконьеровъ, «боги» всякiе,  съ  острововъ  малайскихъ и папуасскихъ,  изъ тропическихъ  прорвъ  и дебрей,  изъ человѣчьихъ костей печатки  царьковъ дикихъ,  скальпы тамъ,  амулеты… – пеленки,  такъ  сказать,  человѣчьи,  но съ кровью. И «пауки»  эти точно  отборъ  въ нихъ дѣлаютъ,  подчищаютъ: кому  еще,  пожалуй,  и пригодится! 

– Докторъ,  вы опять  уклоняетесь. Вы про  какiе-то  часы хотѣли…

Докторъ  вдумчиво  посмотрѣлъ  на меня и покачалъ  головой.

– Это  и есть  про часы! Я  еще  немного соображаю, потому  и… про обстановку. Изъ  какихъ  «пеленокъ»-то я эти часы  принялъ! Вы  то возьмите, что  всѣ  эти  лавчонки на  чемъ стоятъ?  чуланчики эти  человѣческiе?! На  грабежѣ и хищенiи! на слезѣ,  на крови чьей-то,  на  основномъ, что въ нѣдрахъ  всей «культуры»  человѣчьей  лежитъ: на томъ,  чтобы  загадить и растрясти! Ну,  что тамъ  лавочонки!.. это ужъ  самый  послѣднiй  сортъ,  на манеръ  лукошка,  куда  кухарка  птичьи  кровяныя  перья  суетъ,  себѣ на  подушку… А вы «ма-га-зи-ны»-то  обслѣдуйте! гдѣ злато и серебро, и бриллiанты, и жемчуга,  и ду-ши опустошенныя, человѣческiя, глаза,  истаявшiя  слезами!..  Вѣдь всякое «потрясенiе»-то, на высоко-политическомъ блюдѣ поданное, съ рѣчами, со злезой братской,  безкорыстной, и съ  «дрожью» этой  самой  восторженной,  въ подоплекѣ-то  самой сокровенной,  непремѣнно  на корешкахъ своихъ на питательное донышко упирается,  на кулебячку будущую… и всегда  обязательно  кой для кого «кулебячки» этой и  достигаетъ! Ну,  послѣ  нашего-то  «потрясенiя» сколько  лукошекъ-то  этихъ  съ курячьими  перьями  создадутъ! А «магазины», небось, по всему  свѣту  пооткрывались… 

Что такое  поторкиваетъ-трещитъ… къ морю?.. А, это  моторный катеръ, а можетъ и «истребитель». Вонъ онъ,  черная  стрѣлка въ морѣ,  бѣжитъ и бѣжитъ  на насъ; бѣжитъ  за нимъ,  крутится пѣнный хвостъ,  на двѣ  косы  сѣчется.

– Слышите?.. –  шепчетъ докторъ и зажимаетъ уши. – «Истребитель».. За ними это…

– За кѣмъ, докторъ?.. 

– Что  по амнистiи  съ горъ спустились. Не слышали? Теперь ихъ  заберутъ для амнистiи». Что,  трещитъ?.. Не могу  выносить… усталъ.

Я вижу, какъ «истребитель» подъ краснымъ  флагомъ завертываетъ  широко къ пристанькѣ. Я знаю,  что тѣ семеро,  недавно спустившихся  съ горъ,  непокорныхъ «зеленыхъ»,  слышатъ въ своемъ подвалѣ,  что пришелъ «истребитель»…  пришелъ за ними.

– Теперь  не трещитъ, докторъ.

– Завтра, а можетъ  и нынче ночью… – значительно  говоритъ докторъ, – ихъ «израсходуютъ»…  а ихъ сапоги и френчи, и часики… поступятъ  въ круговоротъ жизни. Ихъ  возьмутъ ночью… Молодую  женщину показывали мнѣ сегодня,  т а м ъ   ея  мужъ  или женихъ. Теперь и она  слышитъ… Она, представьте,  на что-то  надѣется! 

– На пощаду?.. 

– На что-то  надѣется… – шепчетъ докторъ. – Что-то  можетъ  случится. Поживемъ до завтра.

– Такъ  вы про  часы  хотѣли…

– А, да.. Мнѣ одинъ  знакомый присовѣттовалъ  тамъ  походить, у Темзы: попадаются чудеса. Матросы  со всѣхъ концовъ свѣта такое  иной разъ  привозятъ,  по океанамъ  рыщутъ. А мнѣ  какiе-нибудь  рѣдкостные часы хотѣлось прiобрести,  отъ  какого-нибудь мореплавателя, отъ  Кука  или  Магеллана… Страсть  къ экзотическому  у меня съ дѣтства осталась,  отъ капитана  Маррiэта,  отъ Жюль-Верна… Отъ какого-нибудь  стариннаго капитана,  «морского волка»…  вымѣнялъ онъ,  глядишь, у какого-нибудь царька  людоѣдовъ,  а къ  тому попали  отъ какого-нибудь  тамъ  гранда испанскаго,  котораго  выкинуло  съ  погибшаго корабля… Всѣ мы  до страсти  любимъ  вещички,  связанные  съ трагедiей  человѣческой. Ну,  попробуйте  объявить,  что имѣется  у васъ, напрмѣръ,  мечъ,  которымъ палачъ  китайскiй  тысячу головъ  отрубилъ… за  тысячи фунтовъ купятъ,  найдутся люди! И всякому лестно имѣть  у себя  на стѣнкѣ, въ кабинетѣ,  поразить гостя или дѣвицу  прекрасную: « а это вотъ, скажетъ, – и даже  съ  равнодушiемъ  въ голосѣ, – мечъ, которымъ и т…». Эффектъ-то  какой  необыкновенный! Какую  карьеру  можно сдѣлать! Вещи чудодѣйственнымъ  образомъ  путешествуютъ по свѣту. Теперь  вотъ наши,  р у с с к i я-то,  вещички гдѣ,  можетъ,  гуляютъ, по какимъ  интернацiональнымъ  карманамъ проживаютъ!..  

– Вотъ  и забрели  мы въ  одну  такую  лавчонку. Эмигрантикъ  тотъ  рекомендовалъ,  за пару  шиллинговъ. И пошепталъ  знаменательно: – «революцiонеръ,  ирландецъ,  но виду не подавайте,  что знаете». За такое прiятное  сообщенiе я  хромоногому гиду еще  шиллингъ добавилъ! Зашли. Вонъ, представить себѣ не можете!  Треской тухлой,  креветками, что ли…  разлагающейся кровью,  такой характерный запахъ. Ху-же,  чѣмъ  въ анатомическомъ! Хозяинъ… – какъ  сейчасъ  его вижу,  Коренастая  обезьяна, зеленоглазая,  красно-рыжая,  на кистяхъ  шишики синiе выперло, а онѣ  въ  рыжихъ волосьяхъ,  косицами даже. Горилла и горилла. Ротище  губастый,  мокрый,  рожа хрящеватая,  и носъ…  такой-то  хрящъ,  сине-красный! А на  головѣ  низколобой  тоже  шерсть  красно-рыжая,  клочьями. Какъ поглядѣлъ  на него,  такъ и подумалъ: если  всѣ такiе революцiонеры  ирландскiе,  дѣло будетъ!  Самый настоящiй  «том-руль»! На конторкѣ у него,  смотрю,  бутылка съ  «уиски» и осьминогъ соленый,  небольшой, одноглазый. Кусочекъ  колечкомъ  отмахнетъ  ножичкомъ  двустороннимъ,  въ  волосатой рукояткѣ  съ копытцемъ, – можетъ и отъ  гттенгота какого, – посолитъ  красной пылью кайненской и закуситъ. Со мной  говорилъ, а самъ  все  хлопъ да хлопъ,  изъ  горлышка прямо.

– «А-а,  русскiй?! Гуд-дэй! Эмигрантъ? революцiонеръ?  Да здравствуетъ  республика»! – а самъ  смѣется,  осьминога пажевываетъ. 

– Ну,  конечно, поговорили… и о порядкахъ нашихъ, и про  убiйство  царя-Освободителя… А вѣки  у него  были  вывернуты, и въ  нихъ  кайенъ и виски.

– «Поздравляю, – говоритъ, – васъ  съ подвигомъ! Если  у васъ  такъ  успѣшно  пойдетъ,  то ваша  Россiя такъ  шагнетъ,  что скоро  ото всего  освободителя! Способный  и великодушный, – говоритъ, – вы народъ,  и желаю вамъ еще такого прогресса.  Ит-из-вэри-уэлл!» 

– Я,  конечно,  ему  опять  лапку-клешню пожалъ накрѣпко,  каък могъ, и даже  слезы  на глазахъ у меня, у дурочка русскаго. Дрожалъ  даже  отъ «чувства  народной  гордости»! Сказать,  помню: 

– «У насъ даже  партiя  такая  создается, чтобы  всѣхъ  царей  убивать,  такiе  люди  спецiальные отбираются,  террористы,  «люди  ужаса  безпощаднаго»! Какъ  у себя  весь  этотъ  корень-хрѣнъ  выведемъ, по чужимъ  краямъ  двинемъ динамитомъ!!» 

– Очень  это  обезьянѣ  понравилось. Зубища-клыки выставилъ, кожу спрутову сплюнулъ и смѣется: 

– «Русскiй  экспортъ,  самый  лучшiй! Ит-ис-вэри-уэлл!» 

– И опять  другъ  другу  руки пожали. Нѣтъ, какъ  вамъ нравится! Аллiансъ-то  какой  культурный,  каък  именинники! Виски  угостилъ  и кусокъ  копченаго  спрута-осьминога подалъ  на китайской  тарелкѣ, съ  золоченымъ  дракономъ. На этой  самой  тарелкѣ,  говоритъ,  сердца казненныхъ  палачъ  главному  мандарину  посылалъ  съ  рапортомъ. А можетъ  и вралъ. Такой  пиръ  антикварно-сакраментальный  былъ… И облюбовалъ  я у него  часы-луковицу. Чернаго  золота часы, съ зеленью. Говоритъ: 

– «Обратите вниманiе, это  не простые часы, а самого  Гладстоуна! Его  лакей продалъ  мнѣ  отъ него  подарокъ. И  стоютъ  двадцать пять фунтовъ!»  

– Дѣйствительно,  вырѣзано  подъ крышкой: «Гладстоунъ», и замокъ на горѣ. А можетъ  быть и самъ,  мошенникъ,  вырѣзалъ. Ирландецъ  былъ,  разбитной мошенникъ. Ужъ  очень  зеленоглазость  его и хрящи  эти мнѣ  претили, а по разговору, и потому,  что онъ  «ирландецъ»,  такъ сказать,  угнетаемый,  большую симпатiю вызвалъ. И хорошо  знаю,  что мошенникъ, а вотъ… «фебрисъ»-то  эта самаяч! И что  же сказалъ! 

– «Возьмите, за полвѣка  ручаюсь!» 

– Но главное-то не это. Ужъ  очень  всучить старался. Три фунта скинулъ! И послушайте,  что же сказалъ! Обратите  вниманiе.: 

– «Берите  за  двадцать два,  потому что вы русскiй, и…  за  в а м и   н е   п р о п а д е тъ! Своей  доблестью… в с е   в е р н е т е! Еще  фунтъ  скмну! П о л и т и к о й…!...  о т д а д и т е! И вотъ – вспомните  мое слово! – эти часы  до-хо-дятъ,  когда у васъ, въ  вашей Россiи, В е л и к а я   Р е в о л ю ц i я  будетъ!» 

– Помню,  сказалъ я ему: «дай-то, Богъ»! 

– «До-хо-дятъ!» – говоритъ.

– И вотъ – «до-хо-ди-ли»! И вотъ – отобралъ  ихъ у меня  тоже… ры-жiй! и тоже… съ хрящеватымъ  носомъ, да-съ! Товарищъ Крепсъ!  сту-дентъ бывшiй!! Самъ и аттестовался:  бывшiй  студентъ, и даже… – стишками  баловался! Это когда  я ему  заявилъ, что я русскiй интеллигентъ  и докторъ, чтобы  у меня  хоть градусник не отнимали! И знаете,  к у д а  эти часы  попали?! Не  угадаете.

 – Въ музей…  «Исторiя Ре-во-люцiи»?! 

– Хуже! Въ…  жилетный  карманъ  бывшаго студента,  мистера  Крепса! Да-съ! И это  такъ же  достовѣрно,  каък  и то, что сейчасъ  мы съ вами – б ы в ш i е  русскiе  интеллигенты, и все вокругъ – только   б ы в ш е е! Въ Ялтѣ его на  дняхъ видали: носитъ  себѣ и показываетъ – «Гладстоунъ»! Получилъ  ордеръ  на двадцать  ведеръ  вина  изъ  пролетарскихъ подваловъ,  въ вознагражденiе  себѣ, да только  увезти  не можетъ,  лошадей  нѣтъ. Можете у татаръ  провѣрить,  изъ общественнаго  подвала! За  хлопоты-съ! За – «Гладстоунъ»-съ! Да вѣдь  этотъ – младенчикъ! Ему  бы часики и винца, съ дѣвочками  гульнуть. А то… Ну,  думалъ  ли когда Великiй  Гладстонъ, что его  «луковица»..!  Мистическое  нѣчто… А его  папаша – не Гладстона, конечно, – или  дядя, или,  быть можетъ,  брать тамъ… – размахнулся  докторъ за горы, – оп-тикъ! и часиками торгуетъ!..  Отлично  я такой  магазинчикъ помню, на Екатерининской, а можетъ  быть и Пушкинской – тоже  хорошо! Улицѣ, фамилiя  врѣзалась, траурная  такая  фамилiя – Крепсъ! Ужъ  не ирландская  ли фамилiя?!  Можеъ быть  даже – Краб-съ!  Глубинъ,  такъ сказать,  морскихъ фамилiя! И вотъ,  часики мои продадутъ,  быть можетъ,  въ эту  «оптическую лавочку»?! А что?!  Очень и  очень вѣроятно! И вдругъ,  представьте  себѣ,  какой-нибудь сэръ,  докторъ  Микстоунъ,  скажемъ,  прiѣдетъ  съ  страну нашу,  «свободную изъ свободныхъ», и гражданинъ Крепсъ, съ хрящеватымъ носомъ, и тоже  ры-жiй,  продастъ ему  эти часы «съ уступочкой», и увезетъ  наивный докторъ  Микстоунъ эти часы  въ свою Англiю,  страну отсталую и рабовлдѣльческую,  и они  до-хо-дятъ  до «великое революцiи» въ Англiи?! А какой-нибудь,  уже  ихнiй  сэръ Крепсъ,  опять  отберетъ назадъ?!!... И такъ далѣе, и такъ далѣе, и такъ  далѣе… въ  круговоротѣ вселенной!  

Докторъ немного «тово», конечно… Сидитъ на  краю балки, глядитъ въ глубину,  гдѣ камни и ливнемъ  снесенные  деревья,  и все потираетъ лобъ. Отъ него  уже пахнетъ  тлѣньемъ, онъ скоро   у й д е т ъ, и тяжело  его  слушать… – но онъ  и не собираетъ  уходить.

Индюшка привела  курочекъ,  стоитъ – ждетъ.

– Ого, – говоритъ докторъ, – захватывая  покорную индюшку, – препаратъ  для  орнитологическаго кабинета. – Два  фунта! Ну,  постойте. Мы теперь  всѣ  на  одной  ступенькѣ,  и почему  бы не  одолжить и вамъ! И дѣти, и вы, и мы… скоро – тю-тю!  

Онъ  развязываетъ мѣшочекъ и даетъ  горсточку горошку. Мы смотримъ,  оба голодные,  какъ  курочки  сшибаются въ  кучку, а индюшка, «мать»,  наблюдаетъ  стойко. Когда  горошина  падаетъ къ ней,  она нерѣшительно  вытягиваетъ  головку,  выжидая,  не клюнетъ ли  какая-нибудь изъ курочекъ, и всегда  теряетъ.

– Учитесь… вы! вы!! – кричитъ въ пустоту докторъ. – А я у васъ  засидѣлся… Но…  надо же нанести  визиты. Наношу  визиты и подвожу,  такъ сказать, итоги. На  многое открылись глаза,  поздно только. И вотъ  дѣлюсь,  чтобы не испарилось… Подсчитываю итоги  своего  о-пыта! И  знаете, къ чему я пришелъ? 

– Къ чему  вы пришли, докторъ? Впрочемъ,  т е п е р ь  это, кажется,  не имѣетъ  никакого  значенiя…

– Да,  конечно. «Носъ  габебит  гумус»! Но…  исповѣдаться,  вырвать изъ себя,  душу облегчить…

– Говорите, докторъ.

– Если  найдутся  силы, я изложу  на бумагѣ, а теперь… И озаглавлю такъ:  

 

«С А Д Ы     М И Н Д А Л Ь Н Ы Е»

 

 – Когда я сюда  прiѣхалъ, я  выбралъ пустырь, голый бугоръ,  на которомъ нельзя было стоять,  когда  задуетъ отъ Чатырдага… Прошло лѣтъ сорокъ. Вы знаете,  что вышло. Миндальные сады насажены по округѣ,  и теперь не  смѣются. То есть,  т е п е р ь… ну,  теперь скоро и некому  будетъ смѣяться… Нѣтъ,  тяжело говорить. И такъ  вездѣ и на всемъ, – итоги  интеллигенцiи. Т е п е р ь  будутъ начинать  сызнова,  когда прозрѣютъ. А можетъ  и некому  будетъ прозрѣвать. Ну, пожилъ я въ миндальныхъ своихъ садахъ… свѣтлыхъ и чистыхъ… Знаю,  что и ошибки  были, и много  страннаго  было въ моемъ  характерѣ и укладѣ,  но были миндальные сады,  какждую  весну цвѣли,  давали радость. А теперь  у меня – «сады миндальные», въ  кавычкахъ, – итоги  и опытъ жизни!.. 

– Я привыкъ по часамъ ложиться,  а теперь… какъ я могу безъ четверти въ  десять? И почему бессонница. И память  слабнетъ. Я вамъ  говорилъ,  что недавно забылъ,  какъ читается «Отче нашъ»… Вы представьте  только,  что всѣ,  всѣ забудутъ,  какъ читается «Отче нашъ»?! Помойка,  вѣдь  надвигается. И уходить изъ этой помойки – въ  ничто!! Досадно. Досадно, что я, какъ я  теперь есть, не имѣю  логическаго права вѣрить! Ибо,  какъ послѣ  такой  п о м о й к и    п о в ѣ р и ш ь,  что тамъ  есть что-то?!  И «тамъ» обонкротилось! Провалиться  съ такимъ  трескомъ,  чъ такимъ  балаганнымъ  дребезгомъ,  кинуть  подъ гоготъ  и топотъ  и рыкъ побѣдное  воскресенiе  изъ животнаго  праха  въ «жизнь  вѣчно-высоко-человѣческую», къ чему  стремились  лучшiе изъ людей,  уже восходившихъ  на бѣлоснѣжныя вершины духа, – что значитъ  уже не  провалиться, а вовсе не быть! Никакихъ  абсолютовъ нѣтъ? Нѣтъ. И надо  допустить,  что надъ человѣкомъ  можно смѣло  поставить крестъ по всей Европѣ и по всему мiру и вбить  въ спину ему осиновый  колъ. А самое  скверное,  что  искъ-то  вчинить-то  не къ кому! И суда-то не будетъ, да и не было его никогда! И это  скоро всѣ узнаютъ,  всѣ человѣкообразные, и пойдетъ  разлюли-гармонь. Сорвали завѣсу  съ «тайны»! Дрессировщики-то,  водители-то пусть даже  пустое мѣсто  прятали  отъ  непомвященныхъ,  чтобы на  пути стада  вывести,  а теперь  хулиганъ  пришелъ и сорвалъ… до сроку сорвалъ,  пока превращенiе  изъ скотовъ  не закончилось. Нѣтъ,  теперь въ  школу-то не заманишь. «Отче-то нашъ» и забыли.  И учиться  не будутъ. Съ  привода  сорвалось – качай! Кончилась славная поэма. А знаете… – у меня  весь  миндаль оборвали! Минадльные  мои сады рубятъ… а вотъ  зимой все доведутъ до точки… У васъ что-то  еще болтается, а у меня  весь минадль,  пудовъ восемь оборвали. А было бы на всю зиму.

– Значитъ,  еще хотите жить,  докторъ? 

– Только  развѣ какъ  экспериментаторъ. Веду, напрмѣръ,  записи  голоданiя. На себѣ  изучаю,  какъ голодъ  парализуетъ  волю,  и постепенно  весь  атрофируешься. И вотъ  какое  открытiе:  голодомъ можно весь свѣтъ покорить,  если ввести  въ  систему. Сейчасъ даже  лекцiи читаются тамъ, – показалъ онъ  за горы,  перекувырнувъ ладонь, – «Психическiя послѣдствiя». Талантиливый профессоръ  читаетъ. Самъ  голодаетъ и – читаетъ. И  голодная  аудиторiя  набивается  дополна! Всѣмъ  занятно! Ги-потезы  создаются! Какъ  бы въ  потустороннее заглядываютъ. Вѣдь  объектъ съ  субъектомъ  сливаются. Новый,  необычайный курсъ  медицинскаго  факультета. Садизмъ  научный! Какъ  если бы  подвальнымъ смертникамъ профессоръ, и онъ  же смертникъ, – о психологiи  казнимыхъ  читать взялся!  Науку-то  какъ  обогащаемъ! Да, «Психологiя  казнимыхъ»: лабораторное  и кли-ни-ческое изслѣдованiе,  на основанiи  изученiя  свыше  миллiона,  можетъ  быть  свыше  двухъ миллiоновъ,  казненныхъ, съ  примѣненiемъ  разныхъ способовъ  истязанiя,  физическихъ и психическихъ,  всѣхъ возрастовъ,  половъ и  уровней умственнаго  развитiя»! Курсъ-то какой! Со всего  свѣта  прiѣдутъ  слушать  и поражаться мастерствомъ  грандiознаго  опыта! Лабораторнаго  матерьяла – горы. Что до нашего  опыта у Европы было?  Ну,  инквизицiя… Но тогда  научной постановки не было. И потомъ,  тамъ  какъ ни какъ,  а  судили. А тутъ… – никто не  з н а е т ъ,  з а    ч т о! Но каждый въ  подвалѣ,   з н а е т ъ!  – что вотъ,  еще день или два дня будетъ  слабнуть, – вѣдь  имъ,  какъ  общее правило, въ  нашихъ, въ здѣшнихъ-то,  крымскихъ,  подвалахъ, и по четверкѣ  хлѣба соломеннаго не давали, а такъ…  теплую воду ставили, – для  успокоенiя  нервовъ!?  можетъ быть  и х н i й  профессоръ  присовѣтовалъ,  дли  о п ы т а?! – такъ вотъ,  каждый  въ подвалѣ   з н а е т ъ, что вотъ  въ эту  или въ ту ночь начнетъ  истлѣвать. Гдѣ только? Въ ямѣ ли тутъ,  въ оврагѣ,  или въ морѣ? И судей  своихъ  не видалъ, нѣтъ  судей! А потащутъ  неумолимо и – трахъ! Я даже  высчиталъ: только  въ   о д н о м ъ   Крыму, за какiе-нибудь   т р и   м ѣ с я ц а! – человѣчьяго мяса,  разстрѣланнаго  безъ суда,  б е з ъ    с у д а! – восемь  тысячъ  вагоновъ,  девять тысячъ вагоновъ!  поѣздовъ  триста! Десять  тысячъ  тоннъ  свѣжаго человѣчьяго  мяса,  мо-ло-до-го мяса! Сто  двадцать тысячъ го-ловъ!  Ч е-л о-в ѣ-ч е с к и х ъ!! У меня  и количество  крови высчитано,  на ведра если… сейчасъ,  въ  книжечкѣ у меня… вотъ…  альбуминный  заводъ бы можно…  для экспорта въ  Европу,  если  торговли  наладится… хоть  бы съ Англiей,  напримѣръ…  Вотъ,  считайте…

– Постойте,  докторъ…  Вамъ не кажется, что все  небо  въ мухахъ? Мухи  все,  мухи…

– А-а.. мухи! И у васъ «мухи»?  Такъ это же  анэмiя  выражается  въ зрѣнiи… Если  разрѣзать  глазное яблоко  голодающаго животнаго…

– Чѣмъ  вы теперь  занимаетесь,  докторъ?.. 

– Думаю. Все думаю: сколько  же матерьяла! И какой  вкладъ  въ исторiю… соцiализма! Странная  вещь:  теоретики, слоокройщики,  ни одного  гвоздочка для жизни не  сдѣлали,  ни одной  слезки  человѣчеству  не утерли,  хоть на  устахъ  всегда только  и работы,  что о человѣческомъ  счастьѣ, – а какая  кровавенькая секта! И замѣтьте: только  что начинается,  во вкусъ входитъ! съ  земнымъ-то богомъ! Главное, – успокоили  человѣковъ: отъ обезьяны,  и получай минадль! Всякая  вошь  дерзай смѣло  и безоглядно. Вотъ оно,  Великое  Воскресенiе… вши! Нѣтъ,  какова «кривая»-то!  побѣдная-то кривая!  Отъ обезьяны,  отъ крови,  отъ помойки – къ высотамъ, къ  Богу-Духу… къ проникновенiю  космоса  чудеснѣйшимъ Смысломъ и Богомъ-Слово, и…  нисхожденiе, какъ съ  горы на салазкахъ,  ко вши,  кровью кормящейся  и на насъ съ  дерзновенiемъ  ползущей! И   к о м у   сiе  новое  Евангелiе-то съ  комментарiями  преподнесли, картъ-бляншъ выдали, и   к т о?!. Помните, у Чехова, въ «Свадьбѣ»,  телеграфистъ-то  Ять, «Ѣ»-то эта  самая, какъ  разсуждаетъ  про электричество и про… какiе-то  два  рубля и жилетку? Вотъ  теперь  эти самые  «Яти» и получили   с в о е   е в а н г е л i е  и «хочутъ  свою  образованность показать». И  отъ   к о г о   получили?  Отъ тѣхъ  же «Ятей»! И вотъ показываютъ «образованность». Потому-то  на эту  подлюгу «ѣ» и походъ. Прообразъ,  конечно,  я разумѣю. Стереть  ее, окаянную!  м ѣ ш а е т ъ! исконную, с л а-в я н-с к у ю! Всѣмъ  вошамъ  теперь  раздолье, всѣмъ – мiръ  цѣлокупно  предоставленъ: дерзай! Никакой отвѣтственности, и ничего  не страшно! На Волгѣ  десятки миллiоновъ съ голоду  дохнутъ и трупы  пожираютъ? Не страшно. Впилась  вошь въ  загривокъ, сосетъ-питается, – развѣ  ей  чего  страшно?!. И всѣ  народы,  какъ юный  студентикъ на демонстрацiи,  взираютъ  съ любопытствомъ,  что изъ  «вшиваго» великаго  дѣла  выйдетъ. Такой-то  опытъ – и  прерывать! Вѣдь  полтораста  миллiончиковъ прививаютъ  къ соцiализму! И мы  съ вами  въ колобочкѣ этой  вертимся. Не удалось – выплеснуть. Сѣченовъ,  бывало,  покойникъ: – «Лука, – кричитъ, – Дай-ка  свѣженькую  лягушечку»! – Два миллiончика «лягушечекъ» искромсали: и  груди вырѣзали, и на плечи «звѣздочки» сажали,  и надъ  ретирадами  затылки  изъ ногановъ  дробили, и стѣнки  въ  подвалахъ мозгами  мазали, и… – махнулъ докторъ, – вотъ  это – О-пытъ! А зрители  ожидаютъ  результатовъ, а пока  торговлишкой  перекидываются. Вонъ,  сэръ  Эдуардъ-то, Ллойдъ Джорджъ-то,  освободитель-то  человѣческiй,  свободолюбъ-то  незапятнанный, что сказалъ! «Мы, –  говоритъ, – всегда  съ людоѣдами  торговали!» А почтенные господа  коммонеры,  мандата  на «вшивость  для себя еще не принявшiе, – но въ  душѣ  близкiе  и къ  сему, если  отъ  сего  польза  видится, – мудрое  слово  Джоржево положили на сердце свое и… А-а,  не все  ли равно теперь! И миллiончикѣ  человѣчьихъ  головъ  еще когда  Достоевскiй-то  говорилъ,  что въ  расходъ  для  О п ы т а   выпишутъ  дерзатели  изъ кладовой  человѣчьей, а вотъ  ошибся  на бухгалтерiи: за вда  миллiона  перестегнули, и не  изъ  мiровой  кладовой  отчислили,  а изъ  россiйскаго  чуланишки  отпустили. Вотъ это – О п ы т ъ! Дерзанiе  вши  бунтующей,  пустоту  въ небесахъ  кровяными  глазками  узрѣвшей! И вотъ…

Докторъ развелъ руками. Да: и вотъ! Смотритъ на насъ  калѣка-дачка на пустырѣ, съ дохлой  клячей  подъ с–нью  вонючихъ,  «уксусныхъ» деревьевъ. Глядитъ-нюхаетъ изъ-за уголка тощая «Бѣлка», ждетъ. Идетъ  за  пустыремъ дядя Андрей,  въ новомъ парусиновомъ костюмѣ, – ободралъ  недавно на дачкѣ «Тихая Пристань»   складныя кресла  полковничьи  и теперь  разгуливаетъ безъ дѣла,  высматриваетъ новую «работу». 

– И все это вымретъ… – тономъ  пророка  говоритъ  докторъ. – И   о н и   уже умираютъ. И этотъ Андрей  кончится. Мой сосѣдъ Григорiй  Одарюкъ  тоже кончится… и Андрей Кривой,  съ машковцевыхъ виноградниковъ… Они уже  все  обработали,  а не чуютъ… Увидите. Убьютъ и меня, возможно. Еще считаютъ за богача… Когда  наступитъ  зима…  увидите результаты. О п ы т ъ    и ихъ захватитъ. Вчера умеръ  отъ голода тихiй,  работящiй маляръ…  когда-то  у меня красилъ… А на  берегу  красноармейцы  избили  сумасшедшаго  Прокофiя,  сапожника… Ходилъ  по берегу и пѣлъ  «Боже  царя храни»! Избили голоднаго  и больного, своего брата… О-пытъ! Я и  самъ теперь опытъ дѣлаю… Сухимъ  горохомъ питаюсь.

Онъ шаритъ въ карманѣ своего лондонскаго пиджака и  бросаетъ  горошину  приглядывающейся къ  нему «Жаднюхѣ». 

– Этимъ самымъ. У меня  фунтовъ десять  имѣется, въ  собачьей  канурѣ  припряталъ,  не изъяли «излишки». И втъ – по горсточкѣвъ день. Во рту  катаю. Зубы  у меня  плохи совсѣмъ,  а челюсти у меня  украли при обыскѣ,  вынули изъ стакана, – золотая была пластинка!  Покатаю, обмякнетъ, – и проглочу.  Ничего, двѣнадцатый день сегодня. И еще – миндаль горькiй. Жарю.  Обратите вниманiе,  очень важно. Амигдалинъ улетучивается,  ядъ-то самый. Тридцать штукъ  въ  день теперь  могу принимать.  Это, пожалуй, самый  безболѣзненный путь – «отъ помойки въ ничто»! Пульсъ  ускоряется,  сердце  израбатывается быстрѣй, и… 

Докторъ  запнулся,  уставилъ глаза,  ротъ  разинулъ,  и смотритъ  въ ужасѣ

– Мы… распадаемся  на глазахъ… и не сознаемъ! Да  вы вглядитесь… Умремте,  скорѣй  умремте… вѣдь ужасно теперь…  т е п е р ь!..  сойти съ ума! вѣдь тогда  мы не сумѣемъ  уйти…  можетъ не притти въ  голову   у й т и! Будемъ    ж и в ы м и   и лежать въ  могилѣ, какъ  теперь  Прокофiй!.. 

На меня  это никакъ  не дѣйствуетъ. Я провѣряю  себя,  пытаюсь   постигнуть, какъ я  сойду  съ ума, какъ   о н и   будутъ  бить  тяжелыми   кулаками… Нѣтъ,  не дѣйствуетъ. Почему? 

– Докторъ,  чѣмъ  бы мнѣ…  куръ  поддержать?  

– Ку-уръ? Какъ  - под-держать? Зачѣмъ  – поддержать?  Сжарить и  съѣсть! со-жрать! У васъ  есть  даже  индюшка?! Почему  же ее еще никто  не убилъ? Это  живой  нонсенсъ! Надо  все сожрать и –  у й т и. Вчера я  «опытъ»  тоже дѣлалъ… Я собралъ  и сжегъ  всѣ  фотографiи и всѣ письма. И –  ни-чего. Какъ-будто не было у  меня  ничего и никогда. Такъ,  чья-то  праздная мысль и выдумка… По-нимаете,  мы  приближаемся въ  величайшему  откровенiю,  быть  можетъ…  Быть можетъ,  въ  дѣйствительности,  ни-ничего  нѣтъ, а такъ,  случайная  мысль,  для нея  самой  облекющаяся   на мигъ  въ  доктора  Михаила…?!.  А тогда  всѣ муки  и провалы  наши  и всѣ  гнусности – только сонъ! Сонъ-то, какъ матерiя,  не   с у т ь   вѣдь? И мы не    с у т ь… 

Онъ  смотритъ  неподвижно,  какъ  уже не сущiй. И улыбается  своей мысли.

– Мы   т е п е р ь  можемъ  создать  новую  философiю  реальной  ирреальности! новую  религiю  «небытiя помойнаго»…  когда  кошмары  переходятъ  въ  дѣйствительность, и мы  такъ  сживаемся  съ  ними,  что былое  намъ кажется сномъ. Нѣтъ,  э т о  невыразимо! Да,  куры…  вы спрашивали… У меня  была одна  курица,  любимица  Натальи Семеновны… Я думалъ,  было,  закласть  ее,  какъ жертву, и положить  съ  покойницей  въ шкапъ. Но… бросилъ  эту  игривую  мысль.  Горошкомъ кормилъ. Подойдетъ  къ балкону… – послѣднее  время она мало  ходила,  сидѣла  больше,  нахохлившись, – спрошу: – «ну,  что, «Галочка»,  чувствуешь   о п ы т ъ-то?» А она  только  головкой  повертываетъ. И я  сейчасъ  ей пару горошинъ. На ночь  въ комнаты запиралъ, понятно. И вотъ – самоубiйствомъ  покончила!

– Да  что вы?!  

– Отравилась. Весь  горькiй  миндаль  поѣла.  Приготовилъ  прожаривать, а она  утромъ проснулась раньше  меня,  нашла и…  въ страшныхъ  конвульсiяхъ! Ну,  пошелъ я. У васъ  есть  горькiй? Ну,  такъ  имѣйте въ виду… если  штукъ  сотню  сразу… лучше,  конечно, въ  толченомъ  видѣ, – сеансъ  можетъ успѣшно  кончиться. Абсолютно. А сейчасъ  надо  провѣдать  горемычку  нашу, – въ Па-ри-жѣ  жила  когда-то! видѣла сонъ  прекрасный!  А слышали новость? Въ  Бахчисараѣ  татаринъ  жену  посолилъ и съѣлъ! Какой  же отсюда  выводъ? Значитъ, Баба-Яга  завелась…

– Баба-Яга?!. Да. Я самъ  только  подумалъ.

– Вотъ видите. Значитъ, сказака. А разъ  уже  наступила  сказака, – жизнь  уже кончилась,  и теперь  ничего не страшно. Мы –  послѣднiе  атомы  прозаической,  трезвой мысли.  Все – въ прошломъ, и мы уже  лишнiе. А это, – показалъ  онъ  на горы, – это только  такъ кажется. 

Такiе  бываютъ  человѣчьи  разговоры. 

Онъ  уходитъ  къ сосѣдкѣ. У нео  подъ-мышкой  мѣшочекъ. Надъ нимъ  бѣлый широкiй  зонтъ,  весь въ  заплаткахъ. Идетъ – колышется. Навстрѣчу ему –  голосокъ Ляли: 

–  Михайла  Василичъ въ  гости! 

И Ляля, и Вова прыгаютъ  передъ  нимъ,  заглядываютъ  на мѣшочекъ. Пшеничка  или,  можетъ быть,  кукуруза? И не  знаютъ еще,  что тамъ  самое  для нихъ вкусное,  что такъ  любятъ  дѣти  и голуби:  послѣдняя горсть гороха. 

А я  долго еще сижу  на ркаю  Виноградной Балки,  смотрю  на сказку. На радужномъ  опахалѣ  хвоста,  на чудесномъ  своемъ  экранѣ,  павлинъ  танцуетъ  у  дачки,  у дохлой «Лявры». У ея  головы  недвижной,  распластавшись  на брюхѣ,  тянется-вьется «Бѣлка»,  вывертывая  морду,  будто цѣлуетъ  «Лявру».  Доносится  до меня  урчанье и влажный  хрустъ… Она  выгрызаетъ у  «Лявры» языкъ и губы! Такъ  скоро? Вѣдь только сейчасъ  ходила по пустырб кляча… Вотъ  такъ  миленькое  «трiо»! «Жаднюха» на меня  смотритъ. Что,  горошку? Я  беру ее  на руки,  разглядываю  ея  лапки… Что  смотришь? Вотъ  начну  тебя  съ  лапки… что?!. Теперь все можно. Она уснула, такъ скоро,  довѣрчиво уснула…

Я долго еще  сижу на  краю балки,  смотрю на  лѣса  въ горахъ. Вѣки мои  устали,  глаза не  видятъ. Сплю  и не сплю,  сижу.  Поторкиваетъ-трещитъ,  шумятъ  шумы,  шумитъ  дремучее… Погасаетъ солнце. Шумитъ  водопадами въ головѣ… Сорвешься  туда, къ  камнямъ… А, не страшно. Теперь ничего  не страшно. Теперь  все –  сказка.  Баба-Яга  въ горахъ… 

             

В О Л Ч Ь Е    Л О Г О В О

                                    

Въ Глубокую Балку  пойти – за топливомъ?.. 

Тамъ  стѣны – глубокой чашей,  небо  тамъ – сине-сине.  Кусты да камни. Солнечный  зной  курится,  дрожитъ-млѣетъ. Спятъ тысячелѣтнiе  пни  дубовъ,  заваленные  камнями, – во снѣ  послѣднемъ. Я бужу  ихъ  своей  мотыгой. Съ гуломъ и  свистомъ  летятъ  ихъ  проснувшiеся  куски – солнце:  будутъ  свѣтить  зимою.  Дремлетъ  на солнцепекѣ  каменная  змѣя – желтобрюхъ,  заслышитъ  шаги – поведетъ  соннымъ  глазомъ, и завернется: знаетъ  меня,  привыкъ. Я  побаюкаю  его  тихимъ  свистомъ. А онъ  все дремлетъ, поставивъ  на-стражу  глазъ  въ золотомъ  кольчикѣ.  Что и я, –  порожденье  того же солнца.  Такой же нищiй.  Всегда – одинъ. А вотъ  и она,  ящерка-каменка, – вышурхнетъ,  глянетъ, и – обомлѣетъ. Отъ страха? Отъ  удивленья  н Божiй  мiръ?  Застынетъ  стрѣлкой и пучитъ  бусинки глазъ – икринки. Цикады  трясутъ  и трясутъ  надъ  ухомъ  ржавой,  немолчной  гремью, – жаркое  сердце балки. Вотъ – оборвутъ,  и глохнешь отъ  тишины,  кружится  голова  съ умолчья. 

Силъ  не хватитъ  дойти  до балки: день  уже  отнялъ силы. 

Пень,  иззубренный  топоромъ… Я знаю  его исторiю.   

Это  было  полной  весной,  когда  цвѣли глицинiи  по  верандѣ,  и черный  дроздъ,  на верхушкѣ  стараго миндаля,  тихо,  нѣжно  насвистывалъ  вечернюю  пѣсенку  нашему  новоселью. Привѣтно  глядѣло все:  розовые  кусты  шиповника  по  оградѣ,  бѣлыя  стѣны домика,  съ  зелеными ставенками-ушами; павлинъ,  прибирающiйся  подъ  кедромъ – къ ночи,  синiй  дымокъ надъ  кухней – перваго  ужина… уже ночныя,  синею  мглою  охваченныя  горы,  намекающiя  душѣ:  

– Отнынѣ…  вмѣстѣ

Теперь  будутъ  онѣ слѣдить  за тихою  жизнью  нашей,  впускать  и укрывать  солнце,  шумѣть дождями. Золотыя  и синiя, – солнечныя и ночныя, – будутъ  глѣдѣть  на насх,  до свѣтлаго  конца  жизни… 

Въ  тотъ  вечеръ  робкихъ надеждъ я тихо ходилъ  по саду. М о и   деревья! Это – старый миндаль…  обрызгали  его  кору,  но глядитъ  еще бодро и весь осыпанъ. А это…  персикъ? Его  донимаютъ  вѣтры… – ну,  ничего,  подвяжемъ. А вотъ  и дубъ. Ты долго  будешь расти,  долго-долго…  Увидишь стараго  человѣка, меня-другого…  онъ  сядетъ  здѣсь, – поставить  скамейку  надо, – и погасающими глазами будетъ смотрѣть на садъ,  новый всегда,  на немѣняющуюся  звѣзду  надъ Бабуганомъ… 

Тогда я нашелъ  тебя,  товарищъ  моей  работы,  дубовый пень. Ты  валялся  подъ  кипарисами,  въ полутьмѣ, въ затишьи. Я  хозяйственно  оглядѣлъ тебя,  обласкалъ взглядомъ, – я такъ  былъ счастливъ въ тотъ  вечеръ! Я тебя  обнялъ  и выкатилъ  на свѣтъ Божiй,  – радуйся  и ты съ  нами,  будемъ  работать  вмѣстѣ. Слышалъ  ли ты,  старикъ,  какъ  домовито-дѣтски  мы  толковали,  куда  бы тебя  поставить…  какъ  ты  будешь  лежать  года, какъ хорошо  посидѣть  на тебѣ вечеркомъ,  выкурить  папиросу,  глядѣть  и глядѣть  на море,  мечтать по далямъ и крѣпко вѣрить,  что не  порвется  нить нашей  жизни,  потянетъ другую,  родную,  нить… а ты все будешь  благодушнымъ  свидѣтелемъ  новыхъ  жизней… Теперь ничего не  будетъ. Ты всеь  изсѣченъ,  горы  колючекъ  изрублены  на тебѣ, горы  мыслей  порублены  на тебѣ,  сгорѣли… Сожгу  и тебя,  клиньями  расколю и сожгу – неродившуюся надежду. 

Я разглядываю  рубцы на пнѣ, – по нимъ  ползаютъ  муравьи. Постукиваютъ  ворота?..

… Татарскiе кони ржутъ,  постукиваютъ въ  ворота, – будетъ  прогулка въ горы. Цикады  бьютъ  погремушками,  день жаркiй-жаркiй,  обвисли груши въ  моемъ саду, персики  и черешни  осыпали всѣ деревья.  Это же  не мои  деревья! И веранда,  съ колоннами, съ  занавѣсками изъ шумящаго  хрусталя цвѣтного, – это же  не   м о я   веранда… Надо  спѣшить – будетъ прогулка въ горы… Но куда же  дѣвались всѣ?! Лошади двано  ждутъ,  нетерпѣливо постукиваютъ  въ ворота… Я хожу и зову,  ищу… Это же  не  м о я  веранда,  сверкающая  огнями!.. Я ищу  и зову  въ тревогѣ,  пробѣгаю  въ  огромныхъ залахъ. Это не мои комнаты… Мои комнаты были проще,  ласковыя,  покойныя… Не этотъ  холодный снѣгъ,  и черешни не лѣзли въ  окна… Я хожу  и хожу  по заламъ… Гдѣ-то  тутъ  м о и  комнаты… 

Опять  я вижу  рубины на пнѣ,  бѣгаютъ муравьи… Осматриваюсь  слипающимися  глазами. Ну,  вотъ и садъ,  и мои деревья…  Это же  сонъ  мнѣ снился,  минутный сонъ… Вотъ и нашъ  тихiй  домикъ. Спѣшить   н и к у д а   не надо. Опять «Тамарка»  громыхаетъ воротами…

Дико  кричитъ  Павликъ, – что-то  его вспугнуло. Что  такое? что  еще можетъ    т е п е р ь  случиться?.. 

Я слышу  воющiй  голосъ – къ морю…

– Ой,  люди  добры-и-и… гляньте!... Гляньте же,  люди добры-и..!  

Это ыъ  «Профессорскомъ  Уголкѣ», внизу.

«Уголокъ» давно мертвый. Не звонятъ  по пансiоанмъ  колокола,  не  сзываютъ гостей на завтраки,  на обѣды: сорвали колокола,  смѣняли на  спиртъ  подвальный. Пойдутъ  колокола въ дѣло – въ пули:  много  еще цѣльныхъ  головъ осталось. Не доноситъ  по-вечеру трели  отдыхающей пѣвицы,  трiо  Чайковскаго: умолкли  пѣвицы и музыканты,  раскрали  пѣсни  Чайковскаго,  треплются  по ларямъ  безернымъ. 

Внизу  голоса ревутъ, – тамъ  еще  обитаетъ  кто-то! Берлоги  еще остались.

– Ой,  люди  добры-и-и… 

Нѣтъ ни людей, ни добрыхъ. 

«Золотая  Роза» розовѣетъ  еще  стѣнами. А вонъ  и «Вилла  Марина», и «Вилла Анна»… но тамъ  теперь  обитаютъ  совки,  мелкiя  совки-сплюшки,  кричатъ  по ночамъ  тоскливо: сплю-у…  сплю-у… Спите,  не  потревожатъ. Вонъ шафраннаго  «Линдена» корпуса, когда-то въ розовыхъ олеандрахъ,  въ  зеленыхъ  кадочкахъ,  на усыпанной гравiемъ  площадкѣ. Прощай,  олеандровая роща! Выдрали ее  садовники-трудолюбцы изъ кадушекъ,  пожгли кадушки. Старикъ-адмиралъ,  хозяинъ,  поглядывалъ  оттуда въ  трубу на море.  Выстроилъ  себѣ  новый корабль – на сушѣ,  прохаживался съ  сигарой  по балкону,  въ сiянiи  бѣлоснѣжнаго  кителя, въ свѣжемъ сверканьи  брюкъ,  въ бѣлыхъ,  безшумныхъ,  туфляхъ,  просоленныхъ  морями,  бѣлобородый.  Промѣнялъ  штормы на сладкiй  штиль,  праздный  кортикъ – на трудовой  сѣкаторъ,  шаткую палубу – на крѣпкiя,  въ гравiи,  дорожки. Вывелъ  розовыя стѣны изъ  олеандровъ,  лиловыя – изъ глицинiй,  сады персика и  диканки… Разбили  его трубу,  и ушелъ адмиралъ  подъ землю: тамъ-то  ужъ совсѣмъ тихо. Всталъ  на гео «корабль»  огромный  Корякъ –  дрогаль,  зацѣпился  съ  семьей, съ  коровой и ждетъ упорно: отойдетъ ему домъ – дворецъ,  съ  виноградниками и садами, –  за великiе труды жизни: возилъ  адмирала на тарантайкѣ въ  городъ! Сторожитъ  пустоту – усадьбу да  помаленьку выламываетъ рамы.

Внизу  голоса растутъ. По балкѣ  доходитъ четко – воющiй  бабiй  голосъ: 

– Да лю-ди… добрые..!  да вы жъ гляньте!.. 

– Усѣ  кишки  вымотаюсъ тебе…  за мою «Рябку»!.. 

Это – Коряка голосъ,  рыкъ  сиплый. 

– Да вы жъ толичко  гляньте…. Лю-ди  добрые…  хозяина  моего  забиваетъ..! 

– Мя… со мое  подай…  изъ глотки вырву! Заразъ  сказывай куда  ховали!..  утрибку,  гадюки,  лопали…  съ моей  «Рябки»..! 

– Побiй  мене Боже…  да усю  недѣлю  въ Ялтахъ  крутился… да вы жъ  перво  дознайте  у соседiй… Дядя Степанъ, да  ваша «Рябка» и  близко  не  доступала! За  чого  жъ  вы  стараго  чоловика  забиваете?!.

Человѣка забиваютъ? И этотъ  воющiй  голосъ – голосъ  человѣчiй? и  рыкъ-зыкъ  этотъ?! 

 – Шку-ру, песъ… мя…  со мое… подай!  Шшо  твой  выблядокъ  у мылыцы  ходить…  да я  самъ  утрудящiй… Буржуевъ поубивалы,  теперь  своего  брата  губите!..  Я  за свою  «Рябку»…  дьявола лютые..! 

– Да я…  заразъ  въ  камытетъ  самый,  рыльциваонный… якъ  въ  генераловы  сундуки  ховалы… 

– А тебѣ…….. шо? ма-ло?!  шшо нэ подавылась?!! Мало,  сука,  добрыхъ людей  повыдавала,  чужое добро ховала,  на базаръ  таскала?!  Да  я твой  камытетъ этотъ…  одна  шайка! Ду-шу  вытрясу…  мясо мое  подай! 

– Чего жъ вы не заступаятесь… люди добрыи?! 

Я слышу  тупой ударъ,  будто кинули  что объ землю.

– У-би…  илъ…  живого  человѣка  убилъ…  люди  божьи..! 

– На-смерть  убью – не отвѣчу! У мене  дѣти малыи… 

По горкамъ  шевелятся – выползаютъ  букашки-люди. И тамъ, и тамъ. Гдѣ-то въ  норахъ  таились. Всѣ  глядятъ  на площадку, подъ  Линдена-пасiономъ,  съ холмовъ – на сцену,  какъ въ греческомъ театрѣ. Прикрыли глаза отъ  солнца. Далеко  внизу,  на узкой площадкѣ, въ балкѣ,  прилѣпилась  мазанка:  синiй  дымокъ  вьется надъ  бѣлой хаткой. Во  дворикѣ копошатся – люди не люди – мошки: двое  крутятся на землѣ; синее  пятнышко  бѣгаетъ,  палкой машетъ. 

Съ  Вербиной  Горки  бѣгутъ  ребята,  орутъ:  

– Подъ  Линденомъ  убиваютъ! Ганька, гляди «Тамарку»!.. 

Кричитъ Нанька: 

– Хочу… какъ  убива-ютъ…! 

Выглянули и сосѣди.  Лялинъ голосокъ  точитъ: 

– Это Степанъ  Корякъ, мамочка… въ  бѣлой рубашкѣ… ногой въ  животъ, прямо,  мамочка!...  колѣнкомъ!.. 

– Ля-личка,  не надо! Боже,  какiе звѣри… – взываетъ  старая  барыня. – Ради Бога,  Ляличка… уходи,  не надо… Няня, да что такое?.. 

– Да что… Глазкова старика Корякъ  за корову убиваетъ… – доходитъ  изъ-подъ горы  нянькинъ  голосъ.

Она  спустилась  подъ упорную  стѣнку,  чтобы лучше видѣть.

– Такъ  и надоть,  слободу какую взяли! Полонъ-полонъ  домъ  натаскали,  всего-всего… Каждый божiй  день у Маришки  и барашка,  и сало, и хлѣба вдосталь, и вино  не переводилось… мало! чужую корову зарѣзали! Гляди-гляди, какъ бьетъ-то! а?! Насмерть  теперь  забьетъ!  

Смотритъ, несчастная,  и не чуетъ, что ждетъ ее. Запутывается  тамъ узелъ  и ея жалкой  жизни: кровь  крови  ищетъ.

А на  театрѣ – хрипу  и визгу  больше,  удары чаще.

– Люди добрые…  заступитесь..! 

– Печонки вырву!..  ска-жешь, выродъ гадючiй..! мясо  куды дѣвалъ..? мя…со-о.?! 

– Эхъ,  сыновья-то въ  городѣ.. они бъ  ему  доказали! до-кажутъ!  

– Самый большевикъ  былъ, какъ на чужое… а самого  тронули… какъ  разоряется!  

– За-чѣмъ… Корякъ  за свое  добро  бьетъ! Моду  какую  взяли,  хоть  не води  коровы. Въ покои  ужъ стали ставить, съ  топоромъ ночуютъ!  

– Вотъ они,  буржуи  окаянные…  до чего людей  довели! Жили  всѣ  тихо-мирно, на вотъ…  завоевались! 

На  театрѣ дѣло  идетъ  къ развязкѣ. Рыкъ  глуше,  словно  перегрызаютъ горло: 

– Ку…ды…мя…со…….

– Ой,  побѣгу,  мамочка……! 

Съ холмовъ  воютъ: 

– Бей его,  Корякъ, добивай!.. 

– Какъ  такъ – бей?! Доказать сперва надо! Бей…  Много  васъ,  бителевъ!  

– Онъ, вонъ, въ  Ялтахъ  былъ  сколько-то денъ,  баба его  доказала! 

– Звѣри, а не люди… Ляличка, сту-пай! ступай-ступай,  нечего тебѣ слушать…

– Ма-мочка, я  хочу…

И докторъ,  подъ зонтикомъ,  тоже смотритъ  изъ-подъ руки,  потряхиваетъ  бородкой. Кричитъ въ пространство: 

– Трагедiя… подъ горами! Хе-хе!... Борьба  Титановъ!..  волки  грызутъ  другъ-дружку! Валяйте,  друзья мои…  валяйте  апо-фе-озъ культуры! До скорого свиданья… 

Уходитъ докторъ къ миндальнымъ  своимъ садамъ – «садамъ  миндальнымъ». 

Лѣзетъ  изъ балки другой  сынъ  нянькинъ, голенастый подростокъ  Яшка, – ѣздитъ  ужъ съ  рыбаками  въ море. Кричитъ въ  задорѣ

– Разъ Корякъ  взялся – шабашъ! Прихватили  з грудки… да кэкъ  его о земъ… разъ! А старикъ  живучъ! 

– Уйдите,  уйдите всѣ! не могу… не могу – не могу… – кричитъ  истерично  старая  барыня,  зажимая уши.  

Вскрикнула-всполошила  Ляля: 

– Ястребъ!..  ястребъ!!... Айй-ю-у-айй..! 

Ширококрылый,  палево-рыжiй  ястребъ,  съ бѣлымъ  комкомъ подъ брюхомъ,  тянетъ  по балкѣ  внизъ,  гдѣ  Корякъ  душитъ  короворѣза.

– Курочку вашу!!.. вашу!!!... – отчаянно  верещитъ Ляля,  топочетъ и бьетъ  въ ладошки. –  Туда…  за дубки спустился!.. пухъ-то,  глядите, пухъ..! Айй-ю-у-айй..! 

Ширококрылый,  палево-рыжiй ястребъ,  съ  бѣлымъ комкомъ  подъ брюхомъ,  тянетъ  по балкѣ внизъ,  гдѣ  Корякъ  душитъ короворѣза. 

– Курочку вашу!!.. вашу!!!... – отчаянно  верещитъ  Ляля,  топочетъ  и бьетъ  въ ладошки. – Туда… за дубки спустился!..  пухъ-то, глядите,  пухъ..! Айй-ю-у-айй!.. 

Бѣлый  пушокъ  плаваетъ  надъ кустами. Я  качусь  по сыпучей  кручи,  рву на себѣ  послѣднее,  падаю  на камняхъ и сучьяхъ высохшаго  потока. Кричатъ голоса,  пугаютъ,  въ  ладоши бьютъ: 

– Къ  дубкамъ берите!  Слетѣлъ,  проклятый!.. 

Я вижу  надъ голвоой – бѣлесо-пестрое  брюхо,  съ подтянутыми  когтями. Темнокрылою  хищной тѣнью  уплываетъ стервятникъ  по балкѣ – къ морю. 

Я добираюсь  до мѣста  и нахожу бѣлую курочку – кровь и перья. Вижу  оторванную  головку, съ сомкнутыми глазами,  съ похолодавшимъ  гребнемъ, и по  мертвымъ  «сережкамъ» признаю  «Жаднюху». Только-только  подремывала она на моихъ рукахъ, клевала горошекъ доктора, и въ ясномъ  зрачкѣ  ея смѣялось  золотой точкой   солнце… Прощай и ты,  маленькое созданье,  не оставившее слѣда! Теперь  сметаются  всѣ слѣды,  и перестало быть больно. И теперь ничего  не жаль.

Я беру  кровяной комокъ  въ перьяхъ. Это не  кусокъ мяса: это наша родная,  собесѣдница кроткая, млчаливый  товарищъ  въ скорби. 

И другой разъ  за  этотъ  истомный день взялъ я тяжелую  лопату,  пошелъ  на предѣлъ  участка,  на тихiй  уголъ,  гдѣ груда  камней горячихъ… И наложилъ камень,  чтобы не вырыли  собаки. Трещитъ плетень,  глядитъ  изъ-за  плетня  Яшка.

– Такъ лучше бы мнѣ отдали! 

Онъ правъ, пожалуй. Не все ли равно теперь: земля  или брюхо Яшки? Земля – лучше,  земля  покоитъ. 

Я вижу его глаза,  заглядывающiе за камень. Ищущiе  глаза. Когда  стемнѣетъ,  я выну  ее и схороню въ  Виноградной Балкѣ.

Индюшка стоитъ  подъ кедромъ,  поблескиваетъ  зрачкомъ – къ небу. Жмутся  къ ней  курочки – теперь ихъ четыре только, послѣднiя. Подрагиваютъ на своемъ погостѣ. Жалкiя в ымои…  и вамъ,  какъ и всѣмъ кругомъ, – голодъ, и страхъ,  и смерть. Какой  же погостъ огромный! И сколько  солнца!  Жарки отъ свѣта  горы,  море въ  синемъ  текучемъ блескѣ

Внизу затихло. Зрители  уползали въ  балки, въ норы. Убилъ  ли  Корякъ, – не важно. Т е п е р ь – не важно. Убилъ… – слово  совсѣмъ пустое.

Я хожу и хожу по саду,  дохаживаю свое. Упора  себѣ ищу?..  Все  еще не могу не думать? Не могу еще  превратиться въ  камень! Съ  дѣтства  еше привыкъ  отыскивать  С о л н ц е   П р а в д ы. Гдѣ  Т ы,  Н е в ѣ д о м о е?!  Какое  Лицо Твое? Не хочу  аршина и бухгалтерiи... Съ ними ходятъ подрядчики и дѣляги.  Хочу Безмѣрнаго – дыханiе  Его чую. Лица Твоего не вижу, Господи! Чую  безмѣрность страданiя и тоски…  ужасомъ  постигаю З л о,  облекающееся плотью. Оно набираетъ силу. Слышу его рыкъ зычный,  звѣриный  зыкъ… 

Великiе  мудрецы, гдѣ вы?!  Туманами  подымаются  храмы  ваши, въ  туманахъ таютъ… Чистый  разумъ… призрачный мiръ идей… отсвѣтъ  метнувшегося  человѣческаго  мозга! Гдѣ  вы  тамъ, блѣдныя существа? Въ  какихъ краяхъ  обитаете? какiя  на васъ одежды? Въ лучѣ бы солнца  спустились, что ли,  безплотныя,  породили  бы изъ  неоправданныхъ мукъ, изъ  неоплатныхъ  страданiй новое существо,  невѣдомое  доселѣ  мiру.  Свершили чудо! Сошли  бы въ  дождѣ на землю,  радугой  перекинулись надъ моремъ,  упали  въ громѣ! Или  спускались вы,  да  продали  васъ за  грошъ,  на обертку  пустили  подъ собачье  мясо,  въ  пыжи  забили? Въ  П р о п о в ѣ д и   Н а г о р н о й   продаютъ  камсу  ржавую на базарѣ, Евангелiе  пустили  на пакеты… Пустое  небо  прикрылось  синью,  море  прикрылось  синью:  стоитъ  одно  другого. 

Скорѣй  бы вечеръ… Я… Кто  такой это – Я?! Камень,  валяющiйся  подъ солнцемъ. Съ глазами, съ ушами – камень. Жди,  когда пнутъ  ногой. Н е к у д а  уходить отсюда… Гляди на горы: онѣ  всѣ въ блескѣ,  воздушныя. На море… – праздничное  оно, всегда. Безмолвiе за нимъ,  такъ… – туманность. На что же  еще глядѣть?... 

Тамъ, въ городкѣ,  подвалъ…  свалены люди тамъ, съ  позеленѣвшими лицами,  съ остановившимися глазами, въ которыхъ – тоска и смерть. И тамъ  тѣ  с е м е р о,  бродившiе по горамъ… Обманомъ поймали въ клѣтку. Что они чувствуютъ – скрученное  желѣзо? Я еще  воленъ  бродить. Для нихъ  одинъ только  ходъ – въ могилу. «Истребитель» стоитъ  у пристани,  гробъ желѣзный. Его краснозвѣздная  команда наѣлась  баранины доотвалу,  напилась  изъ подваловъ  и теперь спитъ – до ночи.  И красный вымпелъ  тоже уснулъ – до ночи. 

Что-то  говорилъ  докторъ… Что-то  случиться можетъ… Въ небо  смотрю я:  м о ж е т ъ? 

Больно глазамъ отъ свѣта. 

Я хожу и хожу по саду, смотрю на камни. Что же  случиться можетъ? какое чудо?  Къ кедру приду,  постою,  будто ищу чего-то. Отъ кедра  пышетъ. Душно отъ  черныхъ кипарисовъ. Все  накалилось,  струится,  млѣетъ. Солнце  всѣ мысли плавитъ. Отъ кедра  гляжу на домикъ,  на маленькую веранду.  Здѣсь ли я жилъ когда-то?! Смотритъ  веранда  заплаканными  глазами зацвѣтшихъ  стеколъ. Голубыя глицинiи давно  опали,  засохли тисы передъ  крылечкомъ…

На пустырѣ, за балкой,  возятся  возлѣ «Лявры», подсовываютъ  оглобли. Вертятся Вербины  собаки,  Цыганъ  и Бѣлка.

Кричитъ отъ дороги кто-то: 

– Прирѣзать бы,  да на  ко-клеты! 

Это  дядя Андрей, съ  исправничьей дачи – «Тихая Пристань». Одѣтъ по-дачному, – въ парусиновомъ  костюмѣ, въ мягкой, господской,  шляпѣ,  раздобытой. Смуглый,  сутулый,  крѣпкiй и – темный  весь. Посиживаетъ  по бугоркамъ,  поглядываетъ на  дачки…  побуркиваетъ  въ кустахъ съ  такими же. Ходитъ – подумываетъ. 

Не отвѣчаютъ на его окликъ,  надъ «Лярвой» возятся.

– Теперь  человѣчину ѣдятъ, а на  конятину заглядишься!  Казанскiе  татаре  за говядину  признаютъ… А вамъ  все чтобы  мя-со было! И вотъ…  невете… реянецъ! По мнѣ  хоть и не  будь  его вовсе, ей Богу! у меня  отъ его… за-поръ навсягды, сказать… вовсе  для меня  вредная  пища, ядъ!..          

Не отвѣчаютъ ему отъ «Лявры». Онъ подходитъ  къ моей заградѣ

– Гляжу-шляжу на вашу индюшечку… ужахаюсь?!  Ку-да  заходитъ! И, лихъ ее носитъ,  куренковъ  куда заводитъ! Какой дурной подшибъ палкой – по нонѣшнему времени… капиталъ! Вонъ какъ  у Вербы съ гусемъ…  ночнымъ дѣломъ ухватили,  даромъ что собаки. Теперь человѣкъ  злѣй собаки!  А я  свинку  свою  на ячменекъ  вымѣнялъ,  да за  перекопку татаре  вина  пять ведеръ…  до весны до самой обезпеченъ. А какъ  отсужу  Лизаветину  корову… Какъ  такъ я въ маѣ получилъ  за перекопку?  Это все  Прибытка старая  съ  дурной головы  плететъ! Въ маѣ  я за энту…  за осеннюю перекопку,  а вчера опять получилъ,  за обрѣзку,  очень огромадный виноградникъ! Вотъ  Лизаветину корову отсужу,  на мои гроши купила,  стерьва…  тогда я,  сказать,  ба-риномъ  ходить буду! А чего  я спросить  желаю…  про павлина! Чего  онъ у васъ  на холостомъ ходу  ходитъ? То ли  бы ужъ  скушали,  а то на базаръ,  татаре богатые по случаю  изъ хвоста  позарются…  татарки ихнiя  замѣсто  цвѣтовъ въ  волоса убираютъ. А мясо  у нихъ, сказать… не вредное?.. 

И онъ  отходитъ – въ прогулочку. Идетъ – подумываетъ. 

Павлинъ… Развѣ  онъ  м о й  еще? На табакъ если вымѣнять…  осталась одна щепотка,  а  курить надо много… Къ ночи надо беречь, къ ночи  наваливаются думы. Одичалъ теперь,  не поймать. А на  табакъ бы можно, – не пшеница. 

Осматриваюсь,  отыскиваю  Павлина. Вонъ  онъ,  по пустырю  бродитъ,  хвостикомъ  возитъ. Татаркамъ на украшенiе… богатымъ. Остались еще богатые? Гляжу –  прикидываю… и онъ  глядитъ  на меня, мой «табакъ». Я отвожу глаза, стараюсь  подавить  прошлое.  Первыя радостныя  утра,  начинавшiяся  крикомъ  его на крышѣ  нашего домика,  его  топтаньемъ по желѣзу… А безъ  него  будетъ  еще чернѣе…

Я сажусь на каменное  крылечко  у веранды. Оно остыло. Солнце  ушло за  домикъ. Гляжу  на сухiя  грядки, – солнце  и съ нихъ сползаетъ. Да,  огурцы пожухли. Поклеваны  помидоры, висятъ кровяными  лоскутками. И поливать не надо. Всматриваюсь  въ  потрескивающую у ногъ  землю. Муравьи  еще живы,  суетятся-тащутъ  по своимъ норкамъ. Какiе-то  у нихъ  планы. Этотъ, какъ-будто,  размышляетъ,  поводитъ усикомъ…  не мыслитель  ли муравьиный?  Я беру  вѣтку  сохого тиса и веду по  землѣ,  мету. Гдѣтеперь планы и… философiя? Такъ  и все. Чья-то  слѣпая сила. Мететъ… И…  солнце  по кругу ходитъ.  Вѣчно  ли ходить  будетъ… Придетъ  и на него сила. И оно  не будетъ  ходить по кругу. 

          

Ч У Д Е С Н О Е    О Ж Е Р Е Л Ь Е

 

Да когда  же накроетъ ночь  это ликующее  кладбище?! Солнце остановилось  надъ Бабуганомъ, не уходитъ.  Не насмотрѣлось. Смотри,  смотри… «Истребитель» приглянулся тебѣ,  и ему  посылаешь  привѣтнаго  зайчика на вымпелъ – добрый  вечеръ! 

Просыпаются  тамъ – ночь  чуютъ. Похаживаютъ, въ черной кожѣ, по палубѣ,  пощелкиваютъ  дельфиновъ, – чешутся  у нихъ руки.

Нѣтъ,  западетъ солнце. Судакскiя  цѣпи  золотятся вечернимъ  плескомъ.  Демерджи  зарозовѣла,  замѣднѣла…  плавится, потухаетъ.  А вотъ  ужъ и синѣть  стала. Заходитъ  солнце за Бабуганъ,  горитъ  щетина  лѣсовъ сосновыхъ. Погасла. Похмурился Бабуганъ,  глядитъ сурово,  ночной, – придвинулся. Меркнутъ  подъ нимъ  долины. Тянетъ  оттуда  тревожной ночью… Выстрѣлы бьютъ  по ней, – боятся ли,  угрожаютъ…

Пора  и вамъ,  тихiя  курочки,  прибираться къ ночи. Послѣднiя  дамъ  вамъ  отруби. Пришелъ  и Павлинъ  покрасоваться хвостомъ,  танцуетъ. Чего ты танцуешь, Павка? Нечѣмъ мнѣ заплатить  тебѣ. Промѣняюъ тебя  татарину-богачу, – будешь  плясать недаромъ.

Я подкрадываюсь къ нему,  протягиваю руку. Онъ, словно,  чуетъ,  оглядываетъ меня, вздымаетъ на ворота  и шумно  палаетъ  въ темноту. 

Я все стою и смотрю,  какъ  курочки  вспархиваютъ  на оконце  курятника,  легкiя и пустыя. Индюшка  тревожно  вертится  у пустой  чашки,  пытаетъ меня  глазкомъ. Ну да,  больше  ничего  не  будетъ. 

Вотъ онъ и конченъ день,  незнаемый день,  прожитый для  чего-то, – совсѣмъ ненужный. Какое  швырянье  днями! Можно  теперь посиживать на порогѣ,  глядѣть на звѣзды, – хоть  до утра. Онѣ  будутъ  мигать, мигать… Поэты  ихъ  воспѣвали,  ученые разглядывали  въ стекла. Разглядываютъ  давно. Есть тамъ, темныя между ними,  умирающiя  земли? Гдѣ ты,  страждущая  душа, моей родная?  Что тамъ развѣяно,  по мiрамъ  унасшимъ? ... А сколько  тамъ  крови пролито и выстрадано страданiй! Или  все  свято тамъ… ни свято и ни грѣшно, а такъ – миганье? 

Нѣтъ  отвѣта и никогда  не будетъ. Онѣ  мерцаютъ-горятъ,  зеленыя,  голубыя, – неслышная музыка холодѣющаго  огня  надъ тлѣнiемъ. Лопаются  мiры, сгораютъ въ огняхъ, какъ соръ…

Усталые,  тихiе  шаги. Ты это… Мы сидимъ  съ тобою  плечо  къ плечу и молчимъ. Думаемъ… Не о чемъ  теперь думать. Камни  такъ  думаютъ, тысячи лѣтъ  лежатъ  въ неподвижной  думѣ. Въ ничто  уходятъ – стираются,  пропадаютъ.

Видишь – упала  звѣзда,  черкнула  огневой нитью… Подумала  ты, я знаю… но   э т о    н е   м о ж е т ъ  сбыться. Не надо  пытать и звѣзды: онѣ никогда  никому не сказали слова, – тѣ же  камни.

– Добрый вечеръ!.. – доходитъ  изъ темноты  голосъ.

Это наша  сосѣдка, что когда-то  жила въ Парижѣ. Она  пробирается  въ свѣтѣ  звѣздъ, черезъ  цѣпляющiе  кусты  шиповника.

Сидимъ -  молчимъ.

– Сегодня… – начинаетъ  она съ  удушьемъ  и замолкаетъ. – Носила нян продать золотую  цѣпочку покойнаго  Василiя  Семеныча, шесть  золотниковъ. Дал и шесть фунтовъ  хлѣба… Что жедѣлать?.. 

Молчимъ. На звѣзды,  на море  смотримъ. Стрѣлки  струятся – вспыхиваютъ  на немъ.

– Голова  стала мутная,  ничего не  соображаю. Дѣтишки  таютъ, я  совсѣмъ  перестала  спать. Хожу  и хожу, какъ маятникъ.

За шиповникомъ  шуршитъ  кто-то,  нащупываетъ  калитку.

–  Кто тамъ?..

– Я… – слышится  робѣющiй  дѣтскiй  голосъ. – Анюта… мамина  дочка…

– Кто – Анюта… Ты чья? откуда?.. 

– Анюта, дочка…  мама послала… мама Настя!.. 

Это,  должно быть,  снизу, изъ  мазеровской  дачи.  Тамъ  Григорiй  столяръ, Одарюкъ,  дачный  сторожъ. Бывшiй сторожъ, теперь –  хозяинъ.

Я подхожу къ воротамъ и признаю  дѣвочку лѣтъ  шести,  бѣловолосую, съ бѣлой  косичкой-хвостикомъ. Бывало, она играла въ садикѣ своей  дачи,  кричала мнѣ вслѣдъ всегда: 

– Ба-линъ!..  дластвуй!.. 

Ее  и въ  темнотѣ видно. Она стоитъ  за калиткой и колупаетх  столбикъ,  молчитъ. Я спрашиваю, что ей  нужно.  Она  начинаетъ  плакать тихими  всхлипами.

– Мама послала… дайте…  маленькiй  у насъ помираетъ,  обкричался… Крупки на кашку дайте… Папа  Гриша уѣхалъ,  повезъ кровати… 

Я безсильно смотрю на  нее, въ  петлю попавшую,  какъ и все, – на темныя массы горъ, на  черный провалъ,  гдѣ городъ,  гдѣтолько одинъ огонь – красный глазъ «истребителя»: одинъ  онъ не спитъ,  зажегся.

Что я могу  ей дать? 

Она проситъ  позволить – подобрать на  землѣ: можетъ отъ куръ осталось,  виноградныхъ выжимокъ прошлогоднихъ… Она и въ темнотѣ  видитъ и возьметъ – совсѣмъ  Трошки! 

Но  у меня нѣтъ жмыха. Какъ индюшка,  глядитъ на меня  глазкомъ, – по ея  вздоху чувствую: нѣтъ жмыха?! Какъ и «Тамарка»,  она еще не можетъ понять,  что случилось. Вѣдь ее  посылала мама… мама Настя! 

Она уноситъ  горстку крупы въ бумажкѣ.

Я стою за воротами, въ темнотѣ. Я  прислушиваюсь, какъ уходитъ  она  за балку, подъ  горку,  гдѣ надоѣдно  торчитъ  желтая  днемъ,  невидная теперь  мазеровская дача. Тамъ они  погибаютъ, пятеро.

Я  припоминаю Одарюка, скатнаго,  красиваго  мужика,  хорошо  добывавшаго  въ Севастополѣ на оборонной работѣ. Революцiя кончила всѣ работы,  сбила его съ пути,  и пошелъ  Одарюкъ  по легкой, казалось ему,  дорожкѣ. Онъ живо  спустилъ  хозяйскую мебель,  кровати,  посуду и умывальники пансiона, – мѣнялъ  за горами на пшеницу, вино и сало. Выпили-съѣли дачу,  а столяръ  никому не нуженъ. А  ходить  по садамъ  за  полуфунтомъ.. ну,  еще будетъ время. Можно  домѣнивать,  что осталось,  бродятъ  и недорѣзанныя коровы… И принялся  Одарюкъ  за рамы,  поснималъ двери,  содралъ  линолеумъ… Да еще  сколько желѣза будетъ, какая крыша! А  рабочая  власть – своя: безъ  хлѣба  человѣка не сотавитъ! Того  не было  и при  царской  власти.

А ночь идетъ и идетъ.

– Вотъ и не могу  придумать… – томится  старая  барыня. – Есть у  меня будильникъ…

А кому  нуженъ  теперь будильникъ! Уснулъ – и не просыпаться. 

– И еще  у меня что есть… Только  ужъ я не знаю… – говоритъ  она нерѣшительно. – Вотъ,  изъ  горнаго  хрусталя…

Она  открываетъ  коробочку и – будто шумитъ  горошкомъ – вытягиваетъ  длинное  ожерелье,  мелко сверкающее на звѣздахъ.

– Чудесное  ожерелье… Смотрите, какая роскошь!.. 

Я перебираю граненые шарики – крупные,  мельче,  мельче. Они прiятно  шумятъ,  холодятъ и играютъ  въ пальцахъ – тянутся  на резинкѣ.

– Думаю,  что если…

Она  говоритъ такъ  скорбно,  словно  теряетъ  безцѣнное. Чудачка, что за  него дадутъ! 

– Видите… оно для меня  о-чень  дорого…

Я понимаю: на этихъ  хрустальныхъ  шарикахъ кусочки ея души. Но теперь  нѣтъ души,  и нѣтъ  ничего святого. Содраны  съ  человѣческихъ  душъ  покровы. Сорваны – пропиты  кресты  натѣльные. На  клочки изорваны родимые  глаза – лица,  послѣднiя улыбки-благословенiя,  направленныя у сердца… послѣднiя  слова-ласки втоптаны  сапогами  въ ночную  грязь,  послѣднiй  призывъ изъ ямы  треплется  по дорогамъ… – носитъ  его вѣтрами.

Человѣческое  младенчество! Пора,  наконецъ, покончить  съ этими  пустяками!...

– Столько было  съ нимъ связано… Покойный  Василй Семенычъ  въ Парижѣ его купилъ,  на бульварѣ Дез’Итальен…  заплатилъ  три-ста  франковъ! Тогда  это была  ужасная для  насъ  сумма!  Это сколько будетъ  на наши деньги? Сто двадцать  рублей  на золото?! Сколько  же можно  было  тогда  купить  хлѣба, простого  хлѣба!. 

– Пудовъ… сто двадцать.

– Ка-акъ………! это  не можетъ быть… 

– Чернаго  хлѣба  можно было купить…  двѣсти пудовъ,  больше.

– Двѣсти…  пу-довъ! Значитъ,  если  намъ…  по два  пуда  на мѣсяцъ… Значитъ, на…  двадцать лѣтъ?! 

– На восемь лѣтъ, – поправляю я.

– Бо-же  мой! Здѣсь… – она  прижимаетъ  ожерелье  къ горлу, я не  вижу  ея лица, – здѣсь  б ы л о   на восемь  лѣтъ  жизни..!  для дѣтей!! Не можетъ  этого быть…  это же  сумасшествiе.  Мы потеряли  счетъ… мы все,  в с е  потеряли! Такой  дешевый  былъ хлѣбъ!?  пе-че-ный  хлѣбъ!.. 

– Да,  п е ч е н ы й   хлѣбъ… – съ трудомъ  выговариваю я это странное,  забытое слово: печеный! Мы потеряли не   с ч е т ъ… мы потеряли  ж и з н ь! Для  мертвыхъ все –  ни-че-го! 

Печеный хлѣбъ… Я  вглядываюсь  въ это  странное слово… давно забытое.  И вдругъ… я вспомтинаю! Я слышу,  такъ ослепительно слышу, – с л ы ш у! –  вязкiй и пряный  духъ живыхъ  пекаренъ,  вижу и  темные,  и черные  караваи на телѣгахъ,  на полкахъ,  на головахъ,  на столбушкахъ,  разсыпанные  на камняхъ…  дурманный ароматъ  ржаного  тѣста… Я слышу  дробный  хрустъ  ножей,  широкихъ,  смоченныхъ, врѣзающихся въ хлѣбы… я вижу зубы,  зубы, рты,  жующiй  съ довольнымъ  чмоканьемъ…  напруженныя  глотки,  вбирающiя  спазмами…

– Тогда  рабочiй  человѣкъ  имѣлъ  рубль въ день, и больше…  Шестьдесятъ  шесть  фунтовъ  хлѣба… пе-че-наго!!  Теперь…

– Ти-ше! Ради Бога…

– На хлѣбной  Волгѣ  погибаютъ  миллiоны отъ голода… а радiо  оповѣщаетъ  мiръ,  какъ всѣ  довольны…

– Ради Бога… ти-ше! 

Мы молчимъ. Мигаютъ звѣзды:  

– Триста франковъ! Оно же удивительной работы… Я  такъ все ясно помню,  тотъ день. Было  очень  жарко, въ ѣюнѣ мѣсяцѣ… сезонъ  въ Парижѣ. Въ «Опера»  давали  «Гугенотовъ». У насъ  было совсѣмъ  немного денегъ. Мужъ  ходилъ  въ Сорбонну, я ему  помогала  въ языкѣ. Въ тотъ  день  мы отдыхали,  были въ Луврѣ… На тротуарахъ… – они  широкiе въ Парижѣ, – подъ полотняными маркизами, – кафэ, все столики, все столики… наряды,  столько  всякаго народу…  иностранцевъ… Прямо,  не вѣрится,  какъ-будто  сонъ… Кучера  въ  цилиндрахъ,  съ длинными  бичами. За столиками ѣдятъ  мороженое,  бушэ-зефиръ,  крокеточки… пьютъ  цвѣтное  что-то…  Столько свѣту!..  какъ сонъ.. Господи,  какъ  сонъ… Персики въ  корзинахъ,  абрикосы,  клубника  такая  крупная,  даже  вотъ сейчасъ, какъ пахнетъ… Бѣлыя шляпы,  въ золотистыхъ  кружевахъ и лентахъ,  такая была мода.  И цвѣты, цвѣты…  цѣлые  возки,  въ корзинахъ, въ  грудахъ,  на рукахъ… розы,  сирени,  лилiи…  Сладкiй  ароматъ  ихъ помню. Помню,  странный старикъ  ходилъ  съ тремя  подсолнечниками  на груди и приставалъ ко всѣмъ: «Вейе,  месье!»  Ему  совали  деньги  и говорили: «мерси, месье!»  Скоро сорокъ  лѣтъ,  ая  все помню,  мою весну. Ѣли  мороженное  изъ земляники,  и Василiй  Семенычъ  уронилъ  въ  вазочку сигару…  какъ смѣялись! Хромой газетчикъ  сазалъ такъ бойко: «бон  аппети, месье!»  И теперь тамъ  такъ?!  Вижу, какъ дымится  политая мостовая и все  налитые  слѣдки подковъ… все блеститъ, блеститъ… Потомъ  остановились  у витрины… и вотъ, это…  вотъ это самое,  лежвло   т а м ъ! Вотъ  это самое. Теперь  оно… з д ѣ с ь!  з д ѣ с ь!!? 

Я перебираю шарики. Холодные,  стучатъ: чок-чок. 

– Такъ  мнѣ  понравилось… Стою – смотрю. И вотъ  Василiй  Семенычъ  говоритъ: – а,  купимъ! – Онъ  никогда мнѣ не отказываетъ,  но тутъ,  такая сумма… А я,  какъ въ  трансѣ… ну, не могу уйти! «Это  принесетъ мнѣ  счастье!» Ну вотъ,  д о л ж н а  купить.  Зашли… Шикарно въ  магазинѣ,  все сверкаетъ… какiе  жемчуга… И хозяинъ  такой  изящный, милый… Французъ. Сейчасъ вотъ  вижу: черноглазый, въ лиловомъ галстухѣ съ  жемчужиной,  волосы  курчавятся,  чуть съ  просѣдью… Типа такого… бон-виван!  Они какими-то…  сладкими духами душатся,  эти  бон-виваны…  нѣжнымъ апельсиномъ пахнетъ. – «Кэ вуле ву,  мадамъ?» Я говорила,  какъ  парижанка,  и мы чудесно поболтали.  Такая эспаньолка у него – а ля  Наполеонъ Третiй,  или кто  тамъ еще…  забыла. Прикинлъ къ шеѣ,  подкинулъ бархатъ, – дивно! Повелъ  насъ  въ комнатку зеркальную,  пустилъ  рожокъ… Какъ  миллiоны бриллiантовъ,  очаровательно-волшебный блескъ! И все  мнѣ: «О, ля-ля,  мадамъ! И всегда  деньги,  какъ  въ банкъ  положите!» – представьте,  это былъ  шедевръ!  послѣдняя работа какого-то стараго итальянца…  Вотъ эти,  какъ  это называется…  да, грани! который гранилъ  сэ фасетъ…  недавно умеръ! – «Такой работы  уже не будетъ,  мадамъ! Люди стали  нетерпѣливы и не умѣютъ цѣнить. Это былъ – гранд’артистъ!» И мы  купили. Потомъ  смотрѣли  «Гугеноты», я проходила по фойэ,  и всѣ  такъ на меня  глядѣли…  должно  быть,  принимали за богачку! Съ нимъ  я не разставалась скоро сорокъ лѣтъ. И вотъ вчера грекъ  предложилъ мнѣза него… Ну,  какъ  вы думаете,  сколько?! Три! три, фунта, хлѣба!  

– За человѣка бы не дали и крошки.

– Вы  взгляните,  зажгите спичку… 

Спичку… Давно нѣтъ  спичекъ. Я высѣкаю  по кремешку  на трутъ,  дымится,  но получить огонь – мученье. 

– Въ  немъ восемьесятъ семь  камней,  и въ каждомъ  больше  сорока  фасетокъ! Сколько граней! И вотъ,  три фунта! ,iИ… Чудачка… Граней! А сколько  граней  въ человѣческой  душѣ! Какiя  ожерелья  растерты въ прахъ… и мастера  побиты…

– Я просила  грека: ну, хоть  де-сять  фунтовъ! Говоритъ – ѣшь камушки! Говорю: есть  у васъ  совѣсть?!. – «А что  такое совѣсть?» – говоритъ. – «У насъ  простой  коммерческiй  расчетъ! это гораздо  больше,  чѣмъ ваша  совѣсть! Нужно  везти на Ялту, оттуда пойдетъ въ Америку и въ Европу, къ  настоящимъ  людямъ,  гдѣ все на  настоящихъ  ногахъ. А вы знаете, – говоритъ, – что такое  теперь  поѣхать  въ Ялту?! Это же –  на тотъ свѣтъ  поѣхать! Вы думаете –  ваши господа  большевики  такiе  ангелы? Прежде  я черезъ два часа въ Ялтѣ, а теперь я  черезъ два часа… въ балкѣ, елси  не добылъ  пропуска! А если  я добуду пропускъ, я очень  чего-то  потерялъ… но объ этомъ надо  помолчать! Четыре  раза я  поѣхалъ – три меня ограбилъ! Вы думаете,  не желаютъ  кушать въ Ялтѣ? Вы думаете – нѣкоторые  люди не любятъ  бриллiантовъ и  золота?! И  все-таки я  не отказываюсь купить  эти камушки и даю вамъ  за нихъ  три дня…  три дня  жить! Вотъ  чего стоитъ   м о я  совѣсть!!» 

Въ морѣ играютъ звѣзды. Я смотрю. Направо,  за Кастелью – Ялта,  смѣнившая  янтарное,  виноградное  свое имя на… какое! Ялта…  солнечная  морянка,  издѣвкой  пьянаго палача – Красноармейскъ отнынѣ! Загаженную казарму, портянку  бродяжнаго  солдата,  похабство  одураченнаго  раба – швырнули  въ  бѣлы ялилiи,  мазнули чудесный ликъ! Красноармейскъ. Злобой  неутолимой, гнойнымъ  плевкомъ  въ глаза – тянетъ  отъ этого  слова гугенота. 

Новые творцы жизни, откуда  вы?! Съ легкостью безоглядной расточили собранное народомъ  русскимъ! Осквернили  гроба  Святыхъ и чуждый  вамъ  прахъ  Благовѣрнаго  Александра,  борца за Русь,  потревожили  въ  вѣчномъ снѣ. Рвете  самую память  Руси,  стираете  имена-лики… Самое  имя  взяли,  пустили  по-мiру безымянной,  родства  непомнящей. Эхъ, Россiя! соблазнили Тебя – какими чарами?  споили какимъ  виномъ?!     

Народы гордые!  попустите  вы стереть имя отчизны  вашей?! Крѣпись,  Старая Англiя,  и ты,  роскошная Францiя, въ  мечѣ и шлемѣ! Крѣпкимъ  щитомъ  прикройся! Не  закачайся,  Лютецiя,  корабль  пышный! Не затони  въ  зашумѣвшемъ  морѣ  человѣчьяго непотребства! Слкчиться можетъ.. И ты,  Лондонъ гордый,  крестомъ и  огнемъ  храни  Вестминстерское  свое Аббатство! Придетъ день туманный – и не узнаешь  себя… Много  безъ роду и  безъ креста, – жаждутъ,  жаждутъ… Много рабовъ готовыхъ. Груды золота по подваламъ, и много  пустыхъ  кармановъ.

Я смотрю  въ сторону   б ы в ш е й  Ялты. Ея  не видно. Но я знаю: течетъ и течетъ  туда  награбленное добро,  поснятое съ живыхъ и мертвыхъ. Течетъ – къ морю.  Въ море  стекаютъ  рѣки. Течтеъ  черезъ сотни  рукъ,  подымается  на фелуги,  на пароходы – плыветъ въ Европу, на Амстердамъ, на Лондонъ… за океаны,  на Санъ-Францичко… Берегись, старая  Европа,  скупщица!  не растеряй чудесное ожерелье  славы! Кто  знаетъ…?!  

И вы,  матери и  отцы  родину защищавшихъ…  да не  увидятъ  ваши глаза палачей  ясноглазыхъ,  одѣвшихся  въ платье дѣтей  вашихъ, и дочерей,  насилуемыхъ  убiйцами,  отдающихся  ласкамъ  за краденые наряды!.. 

А вы,  несущiе мiру  н о в о е,  называющiе  себя  вождями,  любуйтесь  и не отмахивайтесь. Пафосомъ  словъ своихъ  оплакиваете страждущихъ?... Жестокiе изъ  властителей, когда-либо  на землѣ бывшихъ,  посягнули на величайшее: душу  убили  великаго  народа! Гордые  вожди массъ,  возсядете  вы на  котяхъ ихъ съ  убiйцами и ворами и,  пожирая  остатки  прошлаго,  назоветесь  вождями мертвыхъ.

А она  все сидитъ  и томитъ-стонетъ: 

– Ну,  какъ же  быть-то…  съ дѣтьми-то какъ..? Михайла  Васильичъ  принесъ  горошку,  послѣднее. Самъ  ѣстъ  желуди и горькiй минадль,  мелетъ  на кофейной  мельничкѣ  виноградныя косточки и печетъ  изъ  нихъ  какiе-то  пирожки…  опытъ надъ собой  производитъ и пишетъ  работу. Вы понимаете, онъ уже…  не въ себѣ. Ну,  какъ  же? Конечно, я отдамъ  ожерелье… пусть  хоть  три фунта… 

Я не могу  сидѣть, слушать… Я ухожу  и брожу по саду,  путаюсь  по кустамъ,  натыкаюсь на кипарисы,  ищу дышать… Душно отъ кипарисовъ,  отъ треска цикадъ,  отъ неба… Ночь  черная,  ободокъ  молодой  луны давно  свалился. Подходитъ  урочный часъ – ходить начинаютъ,  съ лицами въ  тряпкахъ – въ сажѣ,  поворачивать къ стѣнкѣ,  грабить. Защитить  некому. Могутъ  притти съ минуты на минуту. Загремятъ  въ ворота и  крикнутъ слово,  отпирающее  всѣ  двери: 

– Отворяй,  съ ордеромъ  изъ Отдѣла!.. 

А сосѣди  ткнутся головами въ подушку и будутъ  слушать… 

        

В Ъ    Г Л У Б О К О Й   Б А Л К Ѣ

  

Въ морѣ начинаетъ  бѣлѣть, – въ морѣ разсвѣтъ  виднѣе, – но горы  еще ночныя, въ  долинахъ – мгла. Намекаютъ по нимъ  бѣловатыя  пятна  дачъ. Время  идти въ Голубую Балку,  по холодку, – рубить. 

Топоръ и  ремень со мной. Я поднимаюсь на  гребень  Горки. Все – на порогѣ  новаго дня и – спитъ. Невесело  просыпаться.

Сѣрые виноградники по холмамъ,  мутная  галька  пляжа…  красный огонь  на вымпелѣ!...  Не ушелъ  еще «истребитель». С е м е р о    могутъ  встрѣтить  еще одно  утро  жизни. Я напрягаю глаза – въ  сѣрую муть разсвѣта. Видно  на  посвѣтлѣвшемъ  морѣ, какъ суетятся  на пристани  темные пятнышки. И х ъ   ведутъ, – запоздали? Дѣлаютъ  э т о,  обычно,  глухою ночью. Или  хотятъ показать, какъ  встаетъ  надъ  родными горами  солнец,  въ послѣднiй  разъ?.. 

Я неотрывно  смотрю. Погаснетъ  огонь  на вымпелѣ,  начинаетъ  дымить  труба. Почему  пѣтуховъ  не слышно?  не погромыхиваетъ  съ шоссе раннею  тарантайкой? Или  пропали  звуки?!... Дробная  сверль  свистка – единственный  разсвѣтъ?... 

Нѣтъ… Я слышу  унылый  крикъ – неумирающiй  голосъ  съ  минарета. Стоитъ  надъ  городкомъ  бѣлая,  тонкая свѣча, – и только одна она  еще  посылаетъ  измученный  привѣтъ утру. Только  она одна  кричитъ воплемъ,  что надъ горами,  надъ городкомъ,  надъ моремъ,  надъ всѣмъ,  что на нихъ и въ нихъ,  пребываетъ  Великiй Богъ,  и будетъ пребывать вѣчно, и все  сущее – Его Воля[2]. Вознесите   В е л и к о м у   молитву за день  грядущiй! 

Пѣнится за кормой, и, бросивъ  дугою слѣдъ, «истребитель» уходитъ в ъморе. Пошелъ – на Ялту. 

И х ъ   было  с е м е р о,  съ поручикомъ-командиромъ. Татары больше. Долгiе  мѣсяцы  держались они въ  лѣсахъ и камняхъ,  на перевалѣ, въ  снѣгахъи  ливняхъ. Грозили  и не сдавались.  По Крыму ихъ  были сотни – не захотѣвшихъ  невѣдомой имъ Европы. Ловятъ  перепеловъ на  дудочку,  селезней  на утиный «крякъ». Ихъ поймали  заманкой: объявили – прощенiе. Они спустились  съ  оружiемъ, – своей  честью, – почернѣвшiе и худые, съ  тревожно-сверкающими  глазами  застигнутой  горной птицы.  Они ходили  по городку тревожно,  плечо къ плечу,  приглядываясь къ угламъ,  прислушиваясь  къ ночнымъ моторамъ. Они  стереглись ночами,  не выпуская  изъ рукъ винтовки. Они поглядывали къ горамъ,  гдѣ камни  были для нихъ – родное: изъ камня  выросли ихъ  аулы.  Пока – имъ не разрѣшали  туда вернуться. Ихъ возили  на фаэтонахъ:  смотрите – друдья,  союзники! покорились! Ихъ кормили  бараниной  и поили виномъ – братались. И тнѣнью  слѣдовали  за ними ясноглазые люди, въ кожѣ. Ихъ  выпытывали  прiятельски о  лихой жизни на перевалѣ,  объ оставшихся  тамъ  глупцахъ,  о  тропкахъ… Потомъ – отобрали оружiе: теперь  миръ,  и они завтра  поѣдутъ  съ  свои деревни. Потомъ  ихъ забрали, ночью. Потомъ… сегодня  уѣдутъ  дальше. Уѣхали. Съ ними  могутъ  покончить  въ  морѣ – швырнуть  съ камнями…

Я долго  стою на горкѣ,  смотрю на  кипящiй  хвостъ.

Можетъ быть,  тутъ же на берегу,  ихъ жены,  матери… или  изъ деревень горныхъ видятъ  черную  лодочку на морѣ и не чуютъ. Радуются  прощенью,  ждутъ: власти  нельзя не вѣрить. Слезы  выплаканы  давно. Теперь –  ослѣпнутъ.  Такъ  ослѣпла  старая татарка,  надъ которою  с жалились  осенью, отдали  зады хающееся  тѣло ея офицера-сына,  забитаго шомполами. Она вымолила его,  выбила головой  у камня,  въ  ногахъ у  палачей   выла.

– Теперь  можешь везти! – сказали. 

И она,  счастливая,  на горной глухой дорогѣ,  цѣловала его въ  погасающiе глаза,  приняла его  вздохъ  на родныхъ  колѣняхъ. Глухiе буковые  лѣса  слушали  ея тихiй  плачъ – да камни.  Да старикъ-возница, сосѣдъ-татаринъ,  теръ кулакомъ  глаза. 

– Не плачъ,  горькая  женщина, – сказалъ онъ. – Лучше   с в о я  земля. 

Э т и х ъ   не выдадутъ. 

Я отрываю себя  отъ моря, иду –  высчитываю  шаги, чтобы  запутать мысли. Вотъ и  Глубокая  Балка – конесъ  мыслямъ. Теперь –  бить  крѣпче,  по пнямъ дубовымъ,  тысячклѣтнимъ,  въ  землѣ  увязнувшимъ…

Здѣсь  ст–ны – чашей,  по нимъ – корявые  кусты  граба,  надъ головою – небо. Рубить,  не думать. А толкнутся думы –  рвать ихъ по зарослямъ,  разметать,  разсыпать. Смотрѣть  на странные  кусты граба,  игру природы. Не кусты,  а чудесныя  превращенiя,  таинственные намеки…

Вотъ –  канделябръ  стоитъ,  пятисвѣчникъ,  зеленой бронзы, –  кто его  сбросилъ въ  балку? А вотъ,  если призуришь  глазъ, – забытая  кѣмъ-то  арфа,  затиснутая въ  кусты, – заросшее  прошлое… рядомъ – старикъ  горбатый,  протягивающiй  руку. Кольцами  подымается  змѣя,  живая  совсѣмъ,  когда  набѣгаетъ вѣтеръ. Знаки  упадкаи  пустоты, и лжи? А гдѣ-то  вознесшiйся черный крестъ,  заросшiй… Вонъ онъ,  не затеряется: прицѣпилась  къ нему  портянка,  и насунутое горлышко  бутылки  посвистываетъ-гудитъ  въ  вѣтеръ. Это матросы  изъ Севастополя стрѣляли  здѣсь въ цѣль – въ бутылку.  А вотъ  знаменательный знакъ вопроса: вѣтромъ загнуло-выгнуло  тонкую  поросль  граба. Недоумѣнный  вопросъ – о чемъ? Я все  повырублю  въ балкѣ,  но крестъ оставлю,  горлышко сниму только. Нѣтъ,  оставлю и горлышко: въ  осеннiй  вѣтеръ  будетъ гудѣть-выть Крестъ – само естество живое – въ опустѣвшей  Глубокой  Балкѣ. Будетъ стонать,  вопить. А вопросительный  знакъ… 

Я ударомъ  срубаю  знакъ: онъ  всегда  заставляетъ  что-то  рѣшать и  думать. Довольно рѣшать  и думать! никакихъ вопросовъ! Конецъ  и арфѣ, и канделябру,  и старику… Змѣю я  кромсаю на кусочки. Никакихъ  намековъ! Пусть  пустота – и только. 

Я вырубаю  дубовые  «кутюки» – съ визгомъ летятъ  осколки. Глазъ бы хоть  выбили…  оба глаза. Тьма все  накроетъ. Смотрятъ  на меня  ящерки,  желтобрюхъ  толстой веревкой  медленно  уползаетъ  съ  тропки – тихiе  жильцы  балки.  Съ ними  люблю  молчать.  Кузнечики  прыгаютъ на меня,  ерзаютъ  въ моихъ дырьяхъ – по знакомству. И я замираю отъ изумленiя,  когда  примѣчу  въ кусту  изможденнаго  «богомола»:  въ порыжѣвшей  ряскѣ,  стоитъ  онъ  на умной  своей  молитвѣ,  воздѣвая  изсохшiя  руки-лапки. Не на  Крестъ  ли онъ  молится,  монахъ усохшiй? Или не  видитъ,  что на Крестѣ – бутылка?! 

Если бы только  это:  кусты и камни, въ  камняхъ и въ норахъ  живущее! Но есть  и еще,  другое…

Я непремѣнно  увижу  позеленѣвшую  солдатскую гильзу,  измятую  манерку  или  лоскутъ  защитнаго  цвѣта, – и все,  залившее  кровью жизнь,  ударяетъ  меня наотмашь. Колышется и плыветъ  Балка,  текутъ по ней  стеклянныя  паутины… 

Живутъ вещи  въ Голубой Балкѣ,  живутъ – кричатъ. 

Здѣсь  когда-то – тому  три года! – стояли станомъ  оголтѣлыя  матросскiя  орды, грянувшiя  брать власть. Били  отсюда  пушкой по  деревнямъ татарскимъ,  покоряли  покорный Крымъ. Пили завоеванное вино,  разбивали о камни и вспарывали  штыками жестянки  съ консервами. Еще можно  прочесть  на ржавчинѣ – сладкiй  и горькiй перецъ,  фаршированные  кабачки и баклажаны,  компотъ  изъ  персиковъ и черешни, – «Шимпань»… Тотъ самый  Шишманъ,  котораго  разстрѣляли  по дорогѣ. Валялся въ пыли, на солнцѣ,  фабрикантъ  консервовъ,  въ сюртукѣ и манишкѣ,  съ  вырванными  карманами,  съ разинутымъ ртомъ,  изъ котораго  они выбили  золотые зубы.  Теперь не найти  консервовъ,  но много  по балкамъ и по канавамъ  ржавыхъ жестянокъ,  свистящихъ  дырьями на вѣтру. Одурѣвшiе  отъ  вина,  мутноглазые,  скуластые  толстошеи били  о камни бутылки отъ портвейна,  муската и  аликантэ, – много стекла кругомъ! – жарили на кострахъ  барановъ,  вырвавъ кишки руками,  выскобливъ нутро камнемъ,  какъ  когда-то  ихъ предки.  Плясали съ  гикомъ округъ  огней,  обвѣшанные  пулеметными  лентами  и гранатками,  спали съ  дѣвками по кустамъ…

Славные европейцы,  восторженные  цѣнители  «дерзанiй»! 

Охраняемые  Закономъ,  за богатыми  письманными  столами,  съ которыхъ  никто не  сброситъ портреты дорогихъ лицъ,  на которыхъ  солидно  покоятся  начатыя работы,  съ прiятнымъ  волненiемъ  читаете  вы о «величайшемъ изъ  опытовъ» – мiровой  перекройки  жизни.  Повторяете  подмывающiя  слова, заставляющiя  горделиво биться  уставшее отъ  покоя сердце,  эти громкiя  побрякушки – титаническiе  порывы духа,  гигантское  обновленiе  жизни,  стихiйные  взрывы  народныхъ силъ,  величавыя устремленiя  осознавшего  свою мощь  гигантв-пролетарiата… – кучу гремчихъ  словъ,  проданныхъ  за пятакъ  безпардонно-безпутными  строкописцами. 

Тоскующiй  по взлетамъ,  вы  рукоплещете  и готовы  послать привѣтъ. Вы  даете  почетныя интервью,  восхищаясь  и одобряя,  извиняя  великодушно  частности,  обязательно  повторяя, что  не ошибается  только тотъ, кто… Ну,  понятно. Ваши  громкiя имена,  мѣченыя  счастливымъ  рокомъ,  говорятъ  всему  мiру,  что все  въ порядкѣ вещей. Благосклонныя  рѣчи  ваши  наполняютъ  сердца дерзателей,  выдаютъ  имъ  похвальный  листъ. 

Невысока колокольня  ваша:  съ нея  не видно.  

Покиньте  свои почтенные кабинеты, съ успокоительнымъ  свѣтомъ  прiятныхъ лампъ,  съ тысячами  томовъ,  закрывшихъ  золотомъ  переплетовъ  оголенную  сущность  жизни. Ступайте и досмотрите  сами. Увидите  не бумагу, засыпанную  словами: увидите затекшiя  кровью  живыя души, брошенные какъ  соръ. Увидите   в с е, если только   х о т и т е   в и д ѣ т ь! Увидите и  самыхъ  дерзателей,  развязно  не забывающихъ, что императорскiе – дворцы,  рольсъ-ройсы и поѣзда,  тонкiя вина прошлаго,  покоющiя кресла,  поглощающiе ковры,  бѣлье  тончайшаго  полотна съ  насорванными  коронами, посуда съ гербамъ  чужихъ  столовъ, – добытое  дерзаньемъ, – куда  прiятнѣй пустыхъ  панелей бродяжной  жизни; что  прекрасныя  вещи  важнѣе  прекрасныхъ словъ, а славу  можно сорвать  и дерзостью; что  соблазнительными  рѣчами  можно  замазать  глаза  рабамъ, наглухо  забить  уши, а для  охраны – можно нанять  штыки.  

Пойте сами! 

Но не съ именемъ  громкимъ, на мiръ  бряцающимъ. Громкому  имени  подадутъ  покойный вагонъ-салонъ,  сладко  баюкающiй  качаньемъ,  пущенный  на послѣднюю  корку,  вырванную у нищаго. Громкое  имя пропишутъ  въ зеркальной  рамкѣ  столичнаго  Гранд’Отель,  заботливо  сбереженнаго  про себя. Громкое  имя  оттиснуть  жирно  въ «извѣстiяхъ»  собственнаго завода.  Будутъ  поить виномъ  Высочайшей  марки,  будутъ кормить  телятами  въ молокѣ, стерлядями  и  дичью лѣсовъ сибирскихъ,  мастерски  наготовленными  лейбъ-поваромъ  а ля  рюссъ, – такими  деликатесами,  которые  уже и во снѣ не снятся  миллiонамъ  людей   б е з ъ    и м е н и. И покажутъ  гордому  имени  волшебную панораму… въ рамкѣ

Нѣтъ! Вы дерзните пойти   б е з ъ    и м е н и,  п о й т и  въ нѣдра… И не глядите черезъ кулакъ. Увидите! Но   осторожны будьте: можете упасть въ яму.

Хорошо наблюдать  грандiозный пожаръ  съ горы,  бурю  на океанѣ – съ берега. Величавое  зрѣлище! 

Пусто,  глухо въ Голубой Балкѣ, но и здѣсь  не уйти отъ   н и х ъ. А если  подняться выше – увидишь  бѣлыя  петли  шоссе, на Ялту. Стоятъ  на  бугрѣ  двѣ палочки,  два столба  телеграфныхъ. Проволоки  на нихъ  какой уже годъ  звенятъ все одно и то же – посылаютъ приказы смерти. Здѣсь  разстрѣляли  на полномъ  солнцѣ только что наканунѣ вернувшагося  съ  германскаго фронта  юнкера-мальчугана,  не знавшаго ни о чемъ,  утомившагося съ дороги. Сволокли соннаго,  привели на бугоръ, къ столбамъ, поставили, какъ  бутылку, и разстрѣляли на призъ – за краги. А потомъ опять  пили,  жрали баранину  и спали по кустамъ съ дѣвками. Пьяными глотками  выли  «тырцiоналъ»… 

За кустами  граба  и дубняка  виднѣется  древянный  шпиль  и красная  крыша  разбитой фермы.  Недавно  шумѣла  молодостью и силой. Помню  благодатныхъ  коровъ,  бурыхъ  и бѣломордыхъ – «Красулекъ», «полекъ», томно  щурившихся  на солнцѣ, съ  лѣнцой жующихъ,  когда бойкiя  бабьи  руки  позванивали  играючи  по ведрамъ. Помню  мудрую хлопотню,  сверкающiе  бидоны, громыхающiе  къ закату, когда  черная таратайка  спускалась  съ ними, звонко  плескавшими. И славныхъ  ребятокъ  помню – пузатаго  мальчугана-трехлѣтка,  обоженнаго  солнцемъ до черноты, съ  кусищемъ пышнаго  ситнаго  въ кулачкѣ, – убѣгающаго  отъ  куръ съ  ревомъ, и круглоликую  голоножку,  играющую  съ телятами. Я и  сейчаъс  еще слышу вязкiй и острый  духъ  коровьяго  пота и навоза. Что за благодатная сыть! какое  море молочное!...  благодатное какое  солцне!... 

Изсякло море.  Согнали коровъ во всенародное стойло, и…  усохло море  молочное…

Вѣтромъ  развѣяны  коровы. Заглохла  ферма. Растаскиваютъ ее сосѣди. Тамъ – пустота и  кровь. Тамъ  конопатый  Гришка Рагулинъ, матросъ,  вихлястый и завидущiй,  курокрадъ недавнiй и словоблудъ,  комиссаръ  лѣсовъ  и дорогъ округи, вошелъ  ночью къ работницѣ  погибавшей  фермы и недававшуюся  закололъ  штыкомъ  въ сердцк. Нашли  свою мать съ штыкомъ  проснувшiяся  съ зарею дѣти… Пѣли  по ней  панихиду бабы,  кричали  рпи бѣломъ свѣтѣ, съ обиды за трудовую  сестру свою,  требовали  къ суду убiйцу. Отвѣтили  бабамъ – пулеметомъ.  Ушелъ  отъ  суда  вихлястый  курокрадъ  Гришка – комиссаритъ  дальше.

Куда ни взгляни – никуда не  уйдешь отъ крови. Она –  повсюду. Не она  ли выбирается изъ земли,  играетъ по виноградникамъ? Скоро  закраситъ  все въ  умирающихъ по холмамъ  лѣсахъ.

Я  рублю и рублю… Довольно: полонъ  мѣшокъ  «кутюковъ» дубовыхъ,  довольно сучьевъ. Потяну  ремнемъ  въ гору, потомъ  съ горы,  потомъ въ  гору… Солнце  залило  балку,  надъ  головой день  полный и жарко-жаркiй. Сажусь  у Креста, на камень. Дремотно  зудятъ  цикады. Дремлется  на жарѣ… 

 

И Г Р А    С О    С М Е Р Т Ь Ю

 

– Добрый день!... 

Я вздрагиваю – лечу какъ въ пропасть. Спалъ я? Солнце  совсѣмъ высоко, а у меня  еще много дѣла:  надо нарвать  листу,  выпустить курочекъ; надо итти  далеко,  къ  татарину,  просить ячменю пять  фунтовъ за проданную рубаху..

– Кажется,  вы спали… Помогу  вамъ  нести.

Стоитъ  подъ  «крестомъ» оборванный человѣкъ,  чернявый,  съ опухшимъ  желтымъ лицомъ,  давно небритымъ,  немытымъ,  въ дырявой  широкополой  соломкѣ,  въ постолахъ татарскихъ, показывающихъ пальцы-когти. Бѣлая  ситцевая рубаха  подтянута ремешкомъ, и черезъ  дырья  ея  виднѣются  желтыя пятна тѣла. По виду – съ пристани,  оборванецъ.

Я его  давно знаю:  собратъ,  молодой писатель, Борисъ  Шишкинъ. Онъ  присаживается на камень, и мы молчимъ.

Почему-то мнѣ особенно  тяжело при немъ. Тянетъ  на меня  жутью. Чуется мнѣ, что неумолимое  стоитъ  за его  спиной,  стоитъ-поигрываетъ, – смѣется: пожметъ  за горло и неожиданно  выпуститъ – ну, дыши! Его судьба  необыкновенно  трагична. Я вижу, какъ она  откровенно  играетъ  съ нимъ: то –  вотъ  отнимаетъ  жизнь,  то –  вотъ  нежданно  даруетъ! И – сыграетъ навѣрняка. Съ нимъ  что-то   д о л ж н о   случиться. Что –  не знаю. Но съ  нимъ   ч т о-т о   случится… Когда я  встрiчаюсь  съ нимъ,  мнѣ становится  его  жалко  и тяжело. Его  мечта – онъ  ея не  теряетъ – уйти  хоть  подъ землю отъ этой  жизни и отдаться писательству. Я знаю,  что онъ  и теперь  пишетъ – гдѣ-нибудь  на камнѣ, на берегу моря, въ  заброшенномъ виноградникѣ, въ  полнолунiе – безъ огня. Между строкъ,   на старыхъ  газетахъ,  чернилами изъ синихъ  какихъ-то  ягодъ: не достать  бумаги, не купить  ни за какiя  деньги. 

И теперь, въ этой балкѣ, онъ  говоритъ  о томъ же: 

– Если бы  очутиться  на дикомъ  островѣ,  ракушками  питаться,  кореньями…  и никого  чтобы,  хоть  безсрочно! только  бы не мѣшали писать… Сколько у меня  темъ! Вы знаете… я хочу о   д р у г о м ъ  писать… о дѣтскомъ, о такомъ  чистомъ, ясномъ… а  э т о  все такъ  давитъ!... 

Я знаю,  что онъ  талантливъ,  душа у него  нѣжна и чутка,  а въ  его очень  недлнной  жизни  было такое  страшное  и большое, что хватитъ  и на  сто жизней. 

Онъ былъ  на великой войнѣ солдатомъ, въ пѣхотѣ, и на  самомъ опасномъ – германскомъ  фронтѣ. Ушою нѣжный,  любовно разсказывавшiй  о травкахъ, онъ  долженъ  былъ убивать  штыкомъ въ брюхо. Онъ  попалъ  въ плѣнъ  въ вылазкѣ,  три раза бѣжалъ  и три  раза  его ловили. Въ  побѣгахъ  онъ  переплывалъ  рѣки,  блуждалъ  въ лѣсахъ,  хоронился  днями въ  хлѣбахъ,  шарилъ въ  сараяхъ по  деревнямъ,  умирая отъ  голода,  вырывалъ у дѣтей  куски.  Въ послѣднiй  побѣгъ  онъ дошелъ  до передовыхъ позицiй,  въ ночной  обстрѣлъ,  былъ  раненъ   с в о е ю   пулей и оказался  въ  нѣмецкой  цѣпи.  Его чудомъ  не разстрѣляли, какъ шпiона. Его подвѣсили, въ наказанiе,  на столбу,  за скрученныя  назадъ руки, ему  «щекотали» скребкомъ  ребра до обморока и  потомъ его  опустили  въ шахты.  Въ шахтахъ морили голодомъ. Онъ раздулся какъ  отъ водянки и едва передвигалъ ноги,  но его заставляли  возить  вагонеткой  уголь.  Но судьба  поиграла съ нимъ  и подъ землею. Его засыпало  взрывомъ  съ  десяткомъ плѣнныхъ. Черезъ  трое сутокъ  его отрыли – динственнаго  живого: счастливо  его прикрыла  опрокинувшаяся  телѣжка. Онъ съ  полгода  пролежалъ  въ больницѣ  и воротился въ Россiю при обмѣнѣ плѣнныхъ. Онъ добрался  до городка въ  нижнемъ  Днѣпрѣ, уже при  совѣтской  власти,  и долженъ былъ  поступить на службу, – выбралъ  себѣ по сердцу – подбиралъ  безпризорныхъ дѣтей-сиротъ.  Городъ  взяли казаки,  его захватили  на улицѣ съ  портфелемъ,  признали за комиссара и потащили,  но проходившiй  по улицѣ офицеръ  узналъ  въ немъ  своего исправнаго  взводнаго  по ротѣ,  на германскомъ  фронтѣ. Это было,  конечно,  чудо. Но чего  не бываетъ въ жизни! Онъ  перебрался въ  Крымъ,  гдѣ встрѣтилъ  свою семью,  попалъ  въ армiю  добровольцевъ, признанъ нестроевымъ  и служилъ въ  городкѣ, при комендатурѣ. При отступленiи  онъ не  ушелъ за море. Его  арестовали  большевики и уже хотѣли,  раздѣвъ  до подштанниковъ,  гнать на Ялту,  гдѣ ожидалъ  вѣрный разстрѣлъ,  какъ опять  его спасло чудо:  онъ показалъ  кому-то тощую книжку своихъ разсказовъ и разсказалъ исторiю  своей жуткой  жизни.  Пьяный  палачъ  глядѣлъ  на него  тупо и повторялъ: – «А,  чортъ…  его не  беретъ пуля!  м о я  во-зьметъ»! – Взялъ его  за плечо,  сдавилъ  крѣпко и, повторилъ  еще разъ, жутко – «м о я…  возьметъ…» – оттолкнулъ  бѣшено: – «Ступай… къ чорту!» Онъ опять  поступилъ на службу – по приказу.  Онъ долженъ  былъ шарить  по дачамъ и, противъ воли,  совѣстливый и тихiй,  онъ  отбиралъ  кровати, столы и  стулья,  лампы  и самовары – для  начальства. Онъ  завѣдывалъ  рабочимъ  клубомъ,  куда  никто не ходилъ,  и политической  читальней,  изъ которой не брали книгъ. Но онъ  былъ  честный работникъ,  ему предложили  отвѣтственную должность,  ему предлагали  стать  коммунистомъ,  но онъ  подалъ  заявленiе  о болѣзни и, наконецъ, получилъ  свободу.  Теперь онъ  могъ ходить  по садамъ – работать за полфунта  хлѣба и  писать  разсказы.

– Теперь я  свободенъ! Совсѣмъ  уйду изъ проклтаго  городишки… не буду ни-чего  видѣть, слышать… Въ скалахъ буду жить. Солнышко  да звѣзды, да море… У насъ  тамъ  ти-хо! За десять верстъ  отсюда. Пусто,  подъ Кастелью. Тамъ была дача у дядюшки… дядюшка  еще въ прошломъ  году въ Константинополь уѣхалъ,  и мы  отхлопотали,  какъ трудовое хозяйство…  будемъ  садъ  обрабатывать. Отецъ, мать  и я. Братишку  на дняхъ отъ  военной службы  по чахоткѣ  освободили… Посѣяли  мы кукурузу  виноградъ снимаемъ,  заведемъ корову… Заходилъ  къ вамъ  на дачу  проститься, здѣсь  отыскалъ…

Онъ былъ  неописуемо  счастливъ. Онъ сидѣлъ  подъ «крестомъ»,  наклонивъ голову къ колѣнямъ, и что-то  проглядывалъ въ  тетрадкѣ.

– буду писать  повѣсть… «Радость  жизни»! Я такъ  ее чувствую  теперь… Только не  э т о й  жизни, а…  ласковой… я ее представляю  себѣ,  какъ  голубое небо…

Онъ  такъ  счастливъ,  что не можетъ  думать. Онъ только  чувствуетъ.

– Тамъ у насъ  есть древнiй «Хаосъ»,  обвалъ  давнiй… въ  камняхъ – ниши. Устрою  себѣ тамъ  комнатку, а свѣтъ  будетъ проходить въ  щели,  сверху… Тамъ хорошо писать! А вмѣсто  стола будетъ  глыба изъ  дiорита… На будущiй годъ  посѣемъ  пшеницу. Только бы  зиму перебиться! Теперь печемъ  лепешки  изъ желудей… у насъ  съ прошлаго года запасено, но только  тошно отъ нихъ…

Его опухшее желтое лицо – лицо округи – говоритъ ясно, что голодаютъ. И все-таки  онъ счастливъ.

– А лучше  бы было,  пожалуй,  т о г д а  уѣхать… Европа! Ради  семьи  остался. Отца,  мать жалко было бросать,  сестренку… Теперь рѣдко буду  приходить  въ городъ…

Такъ  мы сидимъ  подъ «крестомъ», думаемъ – свое каждый.

– Да!!... – вскрикиваетъ  онъ вдругъ. – Слышали,  что случилось?! 

– Что же случилось? Развѣ можетъ  е щ е  что-нибудь  случиться! 

– Убѣжали! Сегодня ночью!...

– О н и…  убѣжали?!!... Т ѣ…?! 

Передъ  глазами круги,  шары… 

– Всѣ… всѣ убѣжали… теперь  ужъ  т а мъ! – показываетъ  она въ горы. – Изъ-подъ  самой «мушки»! 

Докторъ… провидецъ  докторъ! Передъ  смертью  ему   о т к р ы л о с ь?...  или ходили слухи? Но если  бы были  слухи,  не прозѣвали  бы  т ѣ

– Произошло  это около  часу ночи. Въ два  часа ихъ  собирались  забрать на «истребитель»…  везти въ Ялту. За   н и м и-то и прислали. Ходили слухи,  что они стали слабѣть отъ голоду, – всего по  четверкѣ хлѣба  да и не каждый день! а какого хлѣба… вы сами знаете. Съ ними  сидѣлъ  какой-то французъ, за что – неизвѣстно. Онъ-то  и показалъ на допросѣ,  какъ все  случилось. А мнѣ  знакомый  передавалъ, коммунистъ. Всю ночь  такая  каша у нихъ  была…! Будутъ  теперь аресты,  возьмутъ заложниковъ… Вотъ какъ  было. О н и   не собирались  бѣжаь  первое время,  надѣялись, что подержатъ и  выпустятъ. Но когда  стали слабѣть – рѣшили,  что хотятъ  заморить  ихъ голодомъ. Что ихъ  разстрѣляютъ,  они не вѣрили. Вѣдь,  объявили амнистiю! Ну,  сошлютъ… И вотъ  какъ-то узнали,  что въ Симферополѣ  разстрѣляли  спустившихся  съ горъ «зеленыхъ»,  какъ и они, и главнаго  кого-то,  черкеса, кажется… А то  ухаживали  и соблазняли службой. Тогда – рѣшили бѣжать,  когда выведутъ  изъ подвала. Что ихъ  повезутъ  сегодня ночью,  они не знали. Потомъ  передумали: испугались, что скоро  ослабнутъ такъ, что не въ силахъ будутъ бѣжать. И вотъ,  рѣшили  бѣжать  этой ночью! Какъ  разъ  за часъ до увоза!... подумайте – какой случай! Составили планъ  и бросили  жребiй,  кому собою  пожертвовать…  кому съ  часовымъ  схватиться. Вѣдь,  безоружные! Французъ  не тянулъ  жребiя,  отказался  бѣжать. Вѣрилъ, что его непремѣнно освободятъ,  неизвѣстно  за что  схватили… Французъ – и только. Теперь его  повезли  въ Ялту: зналъ  о побѣгѣ и не донесъ! Жребiй выпалъ  татарину. Они всѣ – тамъ  были и русскiе, и татары,  и чеченцы…  они обнялись и поцѣловались…  простились передъ судьбой… Какъ это…  хорошо! Совсѣмъ  одичали,  затравлены… всюду кровь, и…  такое  братство,  передъ судьбой! Потомъ  нарочно подняли  шумъ въ подвалѣ,  чтобы выманить  часового. Вышло,  часовой  сунулся… Татаринъ схватилъ винтовку…  тотъ  на него… и   о н и   ринулись! сбили  наружнаго часового и пропали. Ночь была темная,  побѣжали прямо  къ горамъ,  разсыпались…  захватили винтовку… Наружный поднялъ  тревогу,  убилъ татарина, закололъ. Теперь  отвѣтитъ за всѣхъ французъ. Въ городишкѣ нѣтъ лошадей,  и ночь… а   и м ъ  всѣ пути извѣстны. Теперь  Перевалъ  дастъ знать!  Подпоручикъ  у нихъ  лихой!... Пощады  теперь на будетъ… Всѣ  шестеро. 

Я благодарно  смотрю на горы,  затянувшiяся  жаркой  дымкой. О н и  уже  тамъ  теперь! Благодатный  камень!...  и вы,  лѣса…

– Коммунисты  теперь  напуганы, опять  Перевалъ  отрѣзанъ. И на машинѣ не  сиганешь – обстрѣлъ! Всѣ  повороты пристрѣляны. Теперь  ночевать боятся,  будутъ налеты съ горъ. Квартиры извѣстны… понятно, у   т ѣ х ъ   есть связь, а не нащупаешь…

Хоть шестеро жизнь отбили! Я съ  любовью смотрю на горы,  благостныя,  суровыя, – покровители храбрыхъ. Храбрыхъ  укроютъ  камни. Простая правда у нихъ – с в о я. Храбрыми  Богъ  владѣетъ! Могутъ  быть милостивы – недвижные. Л ю д и   на  нихъ живутъ, укроютъ  л ю д и. Послѣднимъ кускомъ подѣлятся. Правда у нихъ – с в о я. Будетъ  продолжаться борьба, за  п р а в д у борьба, за душу. И днемъ, и ночью. На глухихъ  тропкахъ,  надъ пропастями, въ  орлиныхъ гнѣздахъ,  на проѣзжихъ дорогахъ… Съ радостью припадутъ  въ ключамъ  свѣтлымъ,  будутъ слушать  чуткую  тишину въ  горахъ… Чудо   м о г л о   случиться! 

– Жить  интересно  все-таки! – восторженно  говоритъ счастливецъ. – Я хорошо  понимаю, что значитъ – у й т и  отъ смерти! Счастье   сознательнаго  рожденiя…  такъ чудесно!        

Пора выходить изъ балки. Онъ помогаетъ  мнѣ тянуть  хворостъ,  взваливаетъ  и мѣшокъ съ тяжелыми  «кутюшками». Онъ  переполненъ счастьемъ.

– Я… сво… боденъ!! Чудесный  сегодня  день! Какiя горы!... вижу, какъ  онѣ  дышатъ, и праздникъ  у нихъ сегодня, воскресенье… Я напишу о нихъ! Какiе  бываютъ случаи…

Я его  вижу  въ   п о с л ѣ д н i й   разъ! Ни онъ  и никто не знаетъ, что вотъ случится… Дѣтски-наивное  лицо его  свѣтится такимъ  счастьемъ. А гдѣ-то  плетутся  петли, и никто не чуетъ, какая спасетъ отъ смерти, какая его задавитъ.

Такъ  доходимъ  до домика. Насъ  встрѣчаетъ  Павлинъ  тоскливымъ крикомъ – стоитъ на  воротахъ,  зелено-фiолетово-синiй, играетъ  солнцемъ.

– Ахъ,  красота какая! Сколько  всего  разсыпано… бери  только!

И  я не чую, что смерть  заглядываетъ  въ его  радостные глаза,  хочетъ опять сыграть. Четыре раза,  шутя,  играла! Сыграетъ  въ пятый, навѣрняка, съ  издѣвкой. 

      

Г О Л О С Ъ    И З Ъ-П О Д Ъ   Г О Р Ы

   

Я сижу на порогѣ своей мазанки, гляжу на море. И тишина и зной. Не дрогнетъ  паутинка, отъ кедра  къ кипарису. Я могу  часами сидѣть, не думать.  Колокола  въ головѣ и ревы – голодный шумъ?... Красные  клочья  вижу въ  себѣ я внутренними  глазами – содомъ жизни…

Но вотъ,  рождается тонкiй и нѣжный хвукъ… Если  схватить его  чуткой мыслью,  онъ  приведетъ съ  собой друга, еще,  еще… – и въ  охватывающей  дремотѣ они покроютъ собой  всѣ гулы, и я услышу оркестръ… Теперь я знаю  музыку  сновъ –  не сновъ, понятны мнѣ «райскiе  голоса» пустынниковъ – небесные инструменты, на которыхъ  играютъ ангелы?...

Поетъ и поетъ невѣдомая гармонiя…

… П-баааа…! 

Сбилъ ее въ  горахъ выстрѣлъ – поймалъ  кого-то? – И вотъ – кровяные  клочья… и вотъ они – дѣйствующiе  сей жизни: стонущiе, ревущiе…  

Бѣлыя курочки болью смотрятъ  въ мои  глаза. Знаю – и въ  вашихъ  головкахъ шумы,  но не  уловите  тонкiй  звукъ, не  приведете гармонiю. Что вы глядите такъ? тѣни  стоятъ за вами?... Что вы, маленькiе  друзья мои,  вглядываетесь въ  меня тоскующими  глазами? Не надо бояться смерти… За ней – истинная гармонiя! Ты, «Жемчужинка», не понимаешь,  какой и ты чудесный  оркестръ, – ничтожный, и все же – наичудеснѣйшiй! Твой  черный зрачокъ, пуговичка-малютка, – величайшее чудо жизни! Въ этой  лаковой точкѣогромное солнце ходитъ…  мiры  безкрайные! И море  въ твоемъ  глазѣ, и горы,  вонъ эти, сѣрыя, въ  камнѣ, въ  дымкѣ… и все на нихъ – и лѣса, и звѣри, и люди,  стерегущiе  по пустымъ  дорогам,  притаивающiеся въ камнѣ… и я,  у котораго въ  головѣ вся жизнь. Все уловишь своимъ  глазкомъ,  который  скоро  уснетъ,  все  унесешь въ  невѣдомое… А твое  перышко – оно уже  потускнѣло, но и оно – какая  великая симфонiя! В е л и к i й   далъ  тебѣ жизнь,  и мнѣ… и этому  чудаку-муравью. И   О н ъ  же возьметъ  обратно.

Ахъ, какой  былъ чудесный оркестръ – жизнь наша! Какую игралъ симфонiю! А капельмейстеромъ  была – мудрая  Жизнь-Хозяйка. Пѣли свое,  чудесное,  эти камни,  камни домовъ, дворцовъ, – каък орутъ  теперь  дырявыми глотками  по дорогамъ! Желѣзо  пѣло – бѣжало  въ  моряхъ, въ горахъ… звонило  по  дойникамъ,  на фермахъ,  славной  молочной  пѣсенкой, и коровы  трубили  благодатной сытью. Пѣли сады,  вызванные  изъ дикости,  смѣялись  мирiадами сладкихъ глазъ. Виноградники  набирали  грезы,  пьянѣли землей и  солнцемъ… Пузатыя  бочки  дубовъ  лѣнивыхъ,  барабаны  будущаго  оркестра,  хранили  свои октавы и громъ  литавръ… А корабли, съ мигающими глазами,  незасыпающими въ  ночи?! А ливнемъ  лившаяся въ  желѣзное  чрево ихъ  золотая  и розовая пшеница свое пѣла,  тихую  пѣсню  тихо  родившихъ ее полей… И звоны вѣтра, и шелестъ  травъ,  и неслышная музыка на горахъ,  начинающаяся  розовымъ лучомъ солнца… – какой  вселенскiй  оркестръ! И плещущiйся  старикъ-нищiй,  кусокъ  глины и солнца, осколокъ человѣчiй, – и онъ  тянулъ  свою пѣсню,  довѣрчиво  становился  передъ чужимъ порогомъ… Ему  отворяли дверь, и онъ,  чужой и родной,  убогая  связь людская,  засыпалъ  подъ   с в о и мъ   кровомъ. Ходилъ  по жизни  ласковый  Кто-то,  благостно сѣялъ душевную мудрость  въ людяхъ…

Или  то сонъ  мнѣ снился, и не было звуковъ  чарующаго  орестра? Я знаю, – не сонъ  это. Все это   б ы л о   въ жизни.

Я же  ходилъ  и по теплымъ  дорогамъ  Сѣвера, и по  бѣлымъ  дорогамъ Юга. Я довѣрчиво  говорилъ  съ людьми,  и люди довѣрчиво отвѣчали мнѣ, и Христосъ  невидимо ходилъ съ  нами. Чужiя  поля были  м о и   поля, и далекая  пѣсня  незнакомаго  хутора меня манила. Шаги  встрѣчнаго  на глухой дорогѣ были шаги моего  товарища по жизни, и не было  отъ нихъ  страха. И ночлегъ  въ поляхъ, и ласковость  родной рѣчи… Правила всѣмъ и всѣми  старая,  мудрая, Жизнь-Хозяйка! 

И вотъ – сбился оркестръ  чудесный,  спутались  его инструменты, – и трубы,  и скрипки  лопнули… Шумъ и ревъ! И не  попадись по дорогѣ, не пртяни руку, – оторвутъ и руку, и голову, и самый  языкъ  изъ гортани вырвутъ, и исколютъ  сердце. Это они въ головѣ – шумы-ревы развалившагося  орекстра! 

Шуршитъ  за изгородью,  шипитъ… будто  змѣи ползутъ  на садикъ. Я вижу  черезъ  шиповникъ – ползетъ  гора  хвороста и деревъ,  со свѣжими острiями рубки. Шипитъ  хвостомъ  по камнямъ  дороги. Ползетъ гора  хворосту,  придавила  человѣка. Останавливается,  передыхаетъ, – и слышу глухой голосъ  изъ-подъ горы: 

– Добрый день… 

Черезъ  рѣдкiй  шиповникъ я вижу  волосатыя  ноги, въ ссадинахъ,  мотающiеся  отъ слабости.

– Добрый  день. Дроздъ. Свалите пока, передохните.

– Нѣтъ  ужъ… потомъ  и не подымешь…

Это почтальонъ  Дроздъ. Почтальонъ когда-то… Теперь…? Какiя  теперь и откуда письма?! 

Правда,  въ первый же  день прихода завоеватели  объявили  «сношенiя со всѣмъ мiромъ». Пришелъ на Горку  пьяный  Павлякъ,  комиссаръ-коммунистъ недавнiй,  бахвалился: 

– Установилъ сношенiя съ Францiей… съ чѣмъ угодно! Пу-усть  попишутъ,  покажутъ связь… Какъ  мухъ  изловимъ!... Не  совладалъ  Павликъ  съ величiемъ  своей власти: выпрыгнулъ изъ окна,  разбилъ  черепъ. И  прекратились  «сношенiя». Новый начальникъ,  рыжебородый  разсыльный,  рычитъ  изъ-за  рѣшетки: 

– Че… го-о?...  Никакой заграницы  нѣту! одни  контрицiонеры… мало  вамъ  пи-сано? Будя,  побаловали…

И вотъ –  сложилъ  свою сумку  Дроздъ и – «занимается  по хозяйству». 

Каждый  день  подниамется  онъ мимо  моей  усадьбы, съ  топоромъ, съ веревкой – идетъ  за шоссе, за топливомъ, – на зиму запасаетъ. Я слышу  его заботливые  шаги  передъ  разсвѣтомъ. Нарубитъ  сухостоя и слегъ,  навалитъ на себя  гору  и ползетъ-шипитъ по горамъ, какъ чудище,  черезъ  балки, – и вверхъ, и внизъ.  За оплдень  проходитъ мимо,  окликнетъ  и постоитъ: духъ  перевести надо.

Это – праведникъ  въ окаянной  жизни. Такихъ въ  городкѣ немного. Есть они  по всей  растлiвающейся Россiи.

При немъ  жена,  дочка лѣтъ трехъ и наслѣдникъ, году. Мечталъ  имъ  дать «постороннее» образованiе, – всестороннее, очевидно, – дочку «пустить  по зубному дѣлу», а сына – «на инженера».  Теперь… – впору  спасти  отъ смерти.

Когда-то  разносилъ почту по  пансiонамъ, съ гордостью:

– Наша  должность – кулинарная миссi-я!   

Когда-то покрикивалъ  весело: 

– Господину  Петрову – цѣлыхъ  два! Господину  агроному… пи-шутъ! 

Потомъ  говорилъ торжественно, въ  измѣнившемся ходѣ жизни: 

– Гражданкѣ Ранейской… по прошлогоднему  званiю – Райнесъ! Товарищу  Окопалову… съ  соцi…алистическимъ  привѣтомъ-съ! Потомъ –  прикончилось.

Онъ съ  благоговѣнiемъ  относился  къ европейской  политикѣ и европейской  жизни.

– Господину  профессору Коломенцеву… изъ… Лондона! Прiятно  въ рукахъ  держать,  какую бумагу производятъ! Ужъ не  отъ  самого ли Лойдъ-Жоржа?... Очень  почеркх  рѣшительный!...

Ллойдъ-Джорджа онъ  читалъ  необыкновеннымъ: 

– Вотъ такъ… по-ли-тика! Будто и на соцiализмъ  подводитъ, а…  тонкое  отношенiе! Съ нимъ  политику дѣлать… не зѣвать. Пря-мо… необыкновенный  генiй!...

И пришло  Дрозду  испытанiе: война. Растерянный,  задерживался,  бывало,  онъ  у забора: 

– Не  по-ни-маю…! Такой  былъ прогресъ образованiя  Европы, и вотъ… такая  некультурная  видимость! Опять  о н и   частныхъ пассажировъ потопили! Это же невозможно переносить!... такое  озвѣренiе  инстинктовъ… Надо  всѣмъ  культурнымъ  людямъ сообразить  и принести  культурный протестъ… Иначе…  я ужъ  не знаю что! Немыслимо!  

Онъ ходилъ  въ глубокой  задумчивости, какъ съ горя. За обѣдомъ, хлебая борщъ,  онъ вдругъ  задерживалъ  ложку,  ужаленный  острой мыслью, и съ укоризною  взглядывалъ  на жену. Его  четырехугольное,  скуластое  лицо, съ  мечтательными,  голубинаго  цвѣта, глазами, какiе  встрѣчаются  у хохловъ,  сводило  горечью.

– Развѣ не посолила? – спрашивала  жена.

– Такъ,  нарушать, прин-ципы,  культурной, нравственности! – съ укоризной  чеканилъ  Дроздъ, тряся  ложкой и расплескивая  борщъ на  скатерку. – Европа-Европа! Куда  ты идешь?!  Надъ  бездной  ходишь!... Какъ  ниспровергнуто  все,  ажъ…!

– Да кушай, Гарасимъ…  борщокъ остынетъ. Сдалась  тебѣ твоя  Ивропа,  какое  лихо!...  Ну,  шшо тэбэ… гроши  тэбэ  дають?...

– Гро-ши! Ну, шо  ты у полытикѣ  домекаешь? А-ааа…  Правильно  говоритъ  Прокофiй: подходятъ  страшныя  времена изъ Апокалипса  Ивана Богослова…  кони  усякiе, и  черные, и бѣлые…  и всадники на нихъ огненные, въ  желѣзѣ… въ  же-лѣѣ![3]

– Зачиталъ  голову твой  Прокофiй, всѣмъ  голову  морочитъ. Таня  сказывала… всѣхъ  дѣтей  на крышу съ собой  забралъ  ночевать  и топоръ  унесъ, чудеса  ему чудются…

– Чу-де-са… – съ  укоризной отвѣчалъ  Дроздъ. – Чудеса  могутъ быть. Если  куль-ту-ра  такъ…  ниспровергаетъ, то обязательно  нужны  чудеса, и бу-дутъ! От…кровенiе!  А почему – от…кровенiе?! Отъ…кро-ви!  Если такая  кровь, обязательно  будутъ чудеса! Прокофiй  чу-етъ. Говорить какъ?... – «не имѣю права  брать  за работу  деньгами, въ  деньгахъ  кровь! Я тебѣ  сапоги  сошью – ты мнѣ… хлѣбушка  душевно  принеси»![4] – Вотъ какъ  надо,  если по  закону  духовному… Это – куль-ту-ра! И вотъ  даже  Лойдъ Жоржъ…! 

– сиротъ  и оставитъ Прокофiй  твой.

– Сиротъ  должны добрые люди подобрать, съ  любо-вiю! Чего  ты такъ  понимаешь? Нужна  нравственная  мораль! Чѣмъ  люди  живы? Ну?1 Что графъ  Толстой велитъ… его вся Европа  уважаетъ, какъ… ге-нiя! А въ двадцатомъ  вѣкѣ… и одинъ  дикiй  инстинктъ! А-аааа…! 

Онъ очень любилъ слова: прогрессъ, культура. Говоритъ – «про-гресъ» и «референ-думъ». Онъ уважалъ  людей  образованныхъ и называлъ себя…  прогрессистомъ. Онъ не  разбирался  въ партiяхъ: онъ только хотѣлъ – «культуры». И когда  налетѣли  большевики и стали хватать  по доносамъ,  кого попало,  схватили  и смиреннѣйшаго  Дрозда – «врага народа». То были  первые большевики,  матросы,  дикари, и съ  ними  гимназистъ изъ Ялты – командиромъ. Они посадили  Дрозда  въ  сарай,  вмѣстѣ съ  калѣкой  нотарiусомъ и Иваномъ  Михайлычемъ,  профессоромъ,  которому на дняхъ  пожаловали пенсiю – по фунту хлѣба  въ мѣсяцъ. Двѣ ночи сидѣлъ  Дроздъ въ сараѣ, ждалъ  разстрѣла. Спрашивалъ  «господъ»: 

– За что?!  Политикой  не занимался,  а только  развѣ про  куль-туру. Скажите  рѣчь  имъ… про культуру  и мораль!  обязательно скажите! просвѣтите темныхъ!...

Въ сарай  совались  матросьи головы: 

– Что, господа енералы…………?! Сегодня ночью  рыбъ кормить  будете господскимъ мясомъ…..

– Хорошо, братцы… Одинъ  Господь Богъ  и въ  смерти  и въ  животѣ воленъ[5],  а ты  только  Его  орудiе… помни  и не гордись! Можетъ,  для твоего  врозумленiя  такъ дано…  каяться потомъ  будешь! Ну,  ладно,  все едино… ну,  мы пусть генералы… хорошо… – поокивалъ  имъ Иванъ  Михайлычъ, – хотя ты,  другъ мой глупый, правой  руки  отъ лѣвой  не отличишь, а въ  политику полѣзъ. Тебѣбы,  дурочку,  на короблѣ плавать да съ нѣмцами воевать,  Россiю нашу  оборонять, а ты,  вонъ,  винцо  потягиваешь  чужое да охальничаешь! А зачѣмъ  вотъ  трудового  человѣка,  постальона,  убить хотите? У него  дѣтки  малые,  на рукахъ мозоли… Креста  на васъ  нѣту!...

– А не  твоего  уме дѣло,  старый чортъ…  разговорился! Ужо  съ  рыбами  поговори,  дворнская  кость! по праздникамъ  кладешь въ горсть, по буднямъ  размазываешь?... 

Не стерпѣлъ  Иванъ Михалычъ обиды,  схватилъ  черезъ дверь  костлявой  рукой матроса за синiй воротникъ, – обомлѣлъ  даже матросъ  отъ такой  дерзости,  крикнулъ только: 

– Пу…сти… по-рвешь, чортъ!...  чего сдурѣлъ?... 

– какъ – чего? Да я  самъ  вологодской,  каък  ты…  православной! 

– Какъ такъ?!  Ужли  и ты вологодской?! – обрадовался  матросъ, и его  широкое, какъ кастрюля, дочерна загорѣвшее лицо раздвинулось  еще шире и  заиграло  зубами.

– Какъ  же не вологодской! Говору  своего не  чуешь?  Смѣются  каък про насъ!... «Ковшикъ  мѣнный упалъ на  нно… оно хошь и  досадно, ну и ладно – все  онно»! 

– Ахъ,  шутъ те дери…  вѣрко-прравильно! Ну, старикъ… нашъ,  вологодской? Покажься мнѣ… – радовался  матросъ, захватывая  Ивана  Михайлыча за плечи. – Правильный, нашъ! А… стой!  Уѣзду?! 

– Чего тамъ – стой… ну,  Усть-Сысольскова уѣзду… ну?! 

– Ка-акъ такъ?! А я  тожа… Ус…  сольскова! Н-ну…  дѣ-лааа…

– Я самъ  емельку  оралъ да въ школу бѣгалъ… да вотъ и профессоръ сталъ, и  книжки  писалъ… и опять  могу  землю драть, не боюсь! А чего  вы этого  человѣка  забрали, топить собираетесь?...

– За-чѣмъ…  мы его на разстрѣлъ  присудили,  за снисхожденiе…

– Да вы,  головы судачьи,  глаза-то  сперва  мыломъ  промойте…

– Да ты чего  лаешься-то,  не боишься ничего, старый чортъ?! 

– Говорю – вологодской,  весь въ тебя! А чего  мнѣ  бояться-то,  милой? Я ужъ  одной ногой  довно во гробу  стою… а вы  вотъ,  видно, сами себя  боитесь, – мальчишку-молокососа себѣ  за командира выбрали,  стариковъ  убивать! Да его  еще  за уши  рвать нужно… я ему,  такому,  двойки недавно  за диктовку ставилъ… Вы съ  него,  сопляка,  штаны-то  поспустите да поглядите: задница,  небось,  порота,  не поджила!... 

Дергалъ  нотарiусъ старика, – ку-да! А тутъ  еще  подошли  матросы. И ужъ  что  ни говорилъ имъ  ялтинскiй  гимназистъ,  какъ  ни  взывалъ  къ революцiонному смосознанiю и партйной  дисциплинѣ,  вологодскiй  матросъ  взялъ верхъ. Выпустилъ изъ сарая всѣхъ: 

– Ну, васъ, къ лѣшему! 

То было  другое время, – другiе  большевики, первые. То  были  толпы  россiйской крови,  захмѣлѣвшей,  дикой. Они пили, громили и убивали  подъ бѣшеную руку. Но имъ  могло  вдругъ  открыться, путемъ  нежданнымъ,  черезъ «пустякъ»,  быть можетъ,  даже черезъ  одно  мѣткое слово,  что-то  такое,  передъ  чѣмъ  пустяками  покажутся всѣ слова,  лозунги  и программы,  требующiя неумолимо крови. Были они  свирѣпы,  могли разорвать человѣка въ клочья,  но они  неспособны были  душить по плану и равнодушно. Но это у нихъ не хватило-бы  «нервной силы» и «классовой морали». Для  этого  нужны были нервы и принципы «мастеровъ  крови» – людей  крови  на вологодской…

И вотъ, ни въ чемъ  неповинный Дроздъ  получилъ  избавленiе  отъ смерти. Получилъ – и умолкъ  навѣки. Онъ уже  не говоритъ  о культурѣ и прогрессѣ. Онъ – какъ  воды набралъ,  и только  глаза его,  налитые  стекляннымъ  страхомъ, еще  что-то  хотятъ сказать. Даже  о погодѣ онъ не  говоритъ  громко, и не  кричитъ, какъ бывало,  размахивая газетой: 

– Замѣчательная телеграмма!  Рака нашли!... Нѣмецъ  сыворотку открылъ! 

– Планету новую отыскали! Какъ-съ?.. Да,  камету… Звѣзду  пятой  величины! пя-той!! 

Въ войну его мучилъ  Верденъ. Онъ не спалъ  ночами  и что-то  выглядывалъ  по картѣ. Бѣжитъ, бывало, – газетой  машетъ: 

– Отби-ли!...  семнадцатый  штурмъ-атаку!  Геройскiй духъ французовъ все  смелъ… къ исходному положенiю!  къ исходному!!...

И все  это  кончилось – и Верденъ, и духъ… И Дроздъ  умолкъ.                  

Вотъ онъ  стоитъ  подъ  придавившей  его горою. Ноги  сочатся кровью, словно  его полосовали  ножами. Подсученные  штаны  въ дырьяхъ. Изъ-подъ  горы  высматриваетъ  съ натугой  бурое,  исхудавшее,  взмокшее  лицо – мученика  лицо! 

– Физическiй  суставъ совсѣмъ  заслабъ… – таинственно  шепчетъ  Дроздъ. – Питанiе…  ни бѣлковъ,  ни желтковъ! Какъ-съ… да,  жи-ровъ! Бывало,  двадцать  пять пудовъ  съ  подводы принималъ…  развѣ крякнешь только. Курей водили… Дите тамъ  заболѣетъ – курячiй  бульонъ  жизнь  можетъ  воротить! Сосѣди  всѣхъ  курей, какъ бы сказать…  дескредитировали… Послѣдняго кочетка сегодня  изъ-подъ  кадушки  вынули! Какъ  ужъ  хоронилъ… Нашъ  народъ… – его голосъ  чуть  шелеститъ, – весь развратный въ своей  психологiи… Какъ-съ? Понятно,  надо бы  на родину. Катеринославскiй я. Племянникъ пишетъ – хлѣба  мнѣ  пудовъ пять приготовилъ… а какъ  доставишь?  Поѣхалъ – то сыпнякъ,  а то ограбили. А совсѣмъ  собраться – все бросай! А вѣдь  усякой  стаканчикъ,  скоровородка…  сами понимаете,  задаромъ  отдать надо, – ни у  кого  нѣтъ  средствъ. Библiотека  тоже у меня… – пудовъ… на пять  наберется!  погибнетъ  вся  моя культура… – шепчетъ  и шепчетъ Дроздъ,  глядитъ  испуганно.

– Да,  плохо,  дроздъ.

– Позвольте, что я  вамъ хочу сказать… Вся  циви…лизацiя  приходитъ въ  кризисъ! И даже…  ин-тили-генцiя! – шипитъ онъ въ  хворостѣ,  глядитъ пугливо  по сторонамъ. – А,  вѣдь,  какъ  господинъ Некрасовъ  говорилъ: «Сѣйте  разумное,  доброе, вѣчное! Скажутъ  спасибо вамъ безконечное! Русскiй  народъ!!»…  А они  у стару-хи крадутъ! Всѣ  позицiи сдали – и культуры, и морали. Къ примѣру,  старушка  подо мной живетъ,  Наталья Никифоровна, – можетъ знаете…  блюла прiютъ  для сиротъ,  которые  отъ педагога Тихомирова,  для  народныхъ  учителей… и на  старости лѣтъ ей  куска  хлѣба не положено!  И вотъ  одинъ  образованный интеллигентъ  сжалился… Да какъ! – «Я,  говоритъ,  вамъ паекъ добуду. Это безобразiе, такому человѣку  погибать!  тогда все ниспровергнуто!» – Побѣжалъ  къ докторамъ,  стыдитъ: старушка святая погибаетъ  въ  голодной смерти! не уйду,  покуда не отчислите! Отчислили. Загребъ всѣ  сладости, – къ старушкѣ. – «Исхлопоталъ!  молитесь за  меня!»  Заплакала старушка: угодникъ  Божiй объявился! Выдалъ ей  четверку сахара, съ  рисомъ смѣшалъ,  мучки фунтикъ… Четвертую  ей часть пайка, а саъм себѣ  все кашку рисовую варилъ  на сахарѣ! Люди уже  дознали. Прибегъ  къ старушкѣ: – «Недоразумѣнiе! Я васъ  не покину, но чтобы  компромисса не было для меня…  а то какъ дознаютъ, – и васъ  подъ судъ за незаконное полученiе,  и докторовъ въ  подвалъ посадятъ»! Заплакала старушка. – «Уйдите отъ меня, я змѣевъ боюсь»! А вѣдь онъ  шу-бу на  мѣху имѣетъ и золотыя  за-понки, съ  часами! Усе  такъ! Ну, поѣду  съ горячки,  теперь я – дома… 

– Слыхали, Дроздъ… бѣжали  сегодня ночью! 

Дрогнула гора,  хвостомъ заерзала…

– Ка-акъ…..?!  тѣ…?! быть того  не  можетъ…!  

Онъ  смотритъ въ ужасѣ. Онъ не  говоритъ, а дышитъ,  и глаза его  скосились  въ  сторону. Ни души  кругомъ,  никто не  слушаетъ.

– Не  распространяйте,  бо-же сохрани!... – шепчетъ-шелеститъ онъ,  возя хвостомъ. – Тутъ  такое можетъ…  А вѣрно?...  Та-акъ… Ну,  поѣхалъ…            

Шипитъ  шага  два и  останавливается – лицомъ  на море. Шепчетъ: 

– А дозвольте васъ  спросить… Какъ  же теперь… Лойдъ  Жоржъ?...

– То-есть…  что вы хотите знать, Дроздъ? 

Гора  молчитъ,  раздумываетъ – все къ морю. Потомъ  хвостъ  ея медленно  заворачивается  съ  шипѣньемъ,  словно  и онъ  все думаетъ, Дроздъ  приближается  ко мнѣ, и опять – чуть слышно: 

– Такъ, вообще… существуетъ?!..

Онъ  согнулся  подъ тяжестью  горы,  вытягиваетъ, какъ черепаха,  бурое лицо, и смотритъ  вывороченными съ  натуги, кровяными  глазами. Пытаетъ  ими.

– Это на   т о м ъ  свѣтѣ, Дроздъ. Все это – б ы л о.

– Значитъ… по-меръ?! 

– Живъ.  И съ  апетитомъ  кушаетъ  бефштексъ и запиваетъ  портеромъ.

Дроздъ  смотритъ съ ужасомъ.

– По…ртеромъ?!...

Какой-то  жуткiй  намекъ  улавливаетъ  онъ въ этомъ  словѣ.

– Да,  портеромъ. Знайте, Дроздъ: каждый  народъ  имѣетъ  своихъ  радѣтелей. И они… умѣютъъ  такъ говорить и дѣйствовать, что,  поговоривъ о человѣчествѣ и высокихъ  цѣляхъ, въ  результатѣ  они  прiобретаютъ…  для   с в о и х ъ, – лишнюю  бочку пор-тера! Вы понимаете?...

– Тце-це-це-це… – пощелкиваетъ  языкомъ Дроздъ. – Да-аада-аа… 

Онъ совсѣмъ  валится  на шиповникъ и упираетъ  измученные глаза  въ  мои. Шепчетъ въ страхѣ

– А мы-то, дураки…  Да безъ  насъ  нѣмцы бы ихъ  еще въ четырнадцатомъ  сглотали!..  Вотъ  такъ…  оберну-улъ…..! 

– Бефштексъ и портеръ! А у насъ… Такъ-то, милый Дроздъ!... И ни-кому  не нужны. И сами виноваты! 

Онъ испуганъ  насмерть. Онъ вертитъ шеей.

– А вѣдь  какъ Европа… какую  куль-ту-ру  сѣяла! А?! И самъ  Лойдъ Жоржъ… я читалъ усѣ его слова… до слезъ! Ну,  теперь  все пропадетъ… Герценъ  замѣчательно  пишутъ:  Россiя  пропадетъ –  все пропадетъ!  И правильно говоритъ Прокофiй… от-кровенiе! Отъ… кро-ви.

И онъ  уходитъ, праведникъ  на кладбищѣ нашемъ.

Праведники… Въ этой  умирающей  щели,  у засыпающаго  моря,  еще остались  праведники. Я знаю ихъ. Ихъ немного. Ихъ совсѣмъ мало. Они не  поклонились соблазну,  не тронули чужой нитки, – и бьются въ петлѣ. Животворящiй  духъ въ  нихъ,  и не  поддаются они  всесокрушающему  камню. Гибнетъ  духъ? Нѣтъ, – живъ. Гибнетъ,  гибнетъ… Я же  такъ  ясно  вижу! 

А   т а м ъ.. гдѣ нѣтъ  миндальныхъ садовъ,  блистающаго  моря и этого  смѣющагося  солнца,  пирующаго  на кладбищѣ?  Т а м ъ – какъ?...

Я смотрю  на Сѣверъ,  за  Чатыръ-дагъ  синѣющiй… Россiя,  яблочные сады, поля… Если  бы очутиться  тамъ,  далеко-далеко отъ  развалившихся  городовъ,  отъ  деревень погибающихъ… Все  итти, итти… Вотъ луга,  росистые луга,  къ ночи. Какая  свѣжесть!  какою нѣжностью дышатъ  дали!  Обѣщаютъ – чего ни пожелаешь. Такъ  бывало… теперь?... Что это – темными  шапками  по лугамъ?  стога ли? Гнилые  стога – порѣзанная  сила. Сойти  съ  дороги – и привалиться… Можетъ быть, тихiй  сонъ  навѣютъ поля ночныя,  накаркаютъ  вороны на  разсвѣтѣ… 

          

Н А   П У С Т О Й   Д О Р О Г Ѣ

       

Сентябрь отходитъ. Затихли вѣтры осенняго  равноденствiя – жару  сбили. Въ эту  пору  погода  суха,  мягка. Воздухъ прозраченъ,  тонокъ. И звонко все, – сухо-звонко. Выгорѣвшiе  скаты  скользки и жарко блещутъ. Кузнечишки,  сухая  мелочь,  вспыхиваютъ по нимъ  сѣрыми брызгами. Сбитое  вѣтромъ  «перекати-поле» звонко  треплется по кустамъ. Днемъ  и ночью  зудятъ  цикады,  заводятъ  свои  пружинки. 

Кастель  начинаетъ  золотиться. Въ долинѣ, по ближнимъ  горкамъ, – все больше  рыжихъ и  красныхъ пятенъ съ  подсыхающихъ виноградникахъ,  по грабу и  дубняку. Я всякое утро  примѣчаю,  каък пятна  всползаютъ  выше, а сѣраго  камня  больше выглядываетъ  въ лѣсахъ: сохнутъ лѣса, сквозятъ. Крѣпкой, душистой  горечью  потягиваетъ  отъ горъ,  горнымъ  виномъ  осеннимъ, – полыннымъ  камнемъ. Пьешь  его на зарѣ, – и будто  чуть-чуть  покалываетъ  шампанскимъ. Вино веселое…

А голая стѣна  Кушъ-Каи – все та же, – вес та  же  лѣтопись: пишетъ  по ней  невѣдомая рука. Все вбираетъ въ себя,  все видитъ. Смотришь  на ея  камень ясный и думаешь о пустынѣ… Кругомъ  такъ тихо… Но знаю я, что во всѣхъ этихъ камняхъ,  по виноградникамъ,  по лощинамъ,  прижались,  зажались въ  щели  и затаились букашки-люди,  живутъ – не дышатъ. Ничего  же не слышно! Ни  выкрика, ни стона. Глядятъ  на осень,  а осень  дѣлаетъ свое дѣло – раздѣваетъ.

Я знаю… знаю, какъ  кругомъ  тихо.

Былъ я недавно тамъ, – бродилъ  по пустой  дорогѣ, по берегу. Такъ,  безъ цѣли,  какъ  вьется  въ вѣтрѣ «перекати-поле». Зѣвали  былыя  дачи. Густо  сыпали  кипарисы  шишки – бери,  не жалко. Пчелы  звенѣли  на дикоя мятѣ,  гтовили  зимнiе  запасы – маленькiя  незнайки! Пауки  по взгорьямъ  раскинули  полотняные  навѣсы,  каък отъ  солнца, а сами  дремлютъ  по уголкамъ,  будто  поджидающiе  по  прохладнымъ  лавкамъ заспанные  торговцы. Я такъ  все вижу, всѣ мои чувства остры и тонки… Я чувствую  даже камни,  могу говорить  съ  пустой дорогой. Она мнѣ  разсказываетъ  очень много…  Можетъ  быть, я скоро  сольюсь  со всѣми – и откроются мнѣ предѣлы?...

Я долго стоялъ у «Черныхъ Камней»,  гдѣ море  пробило  себѣ лазейки, сторожилъ,  не увижу ли  крабика  между камнями. Не выползалъ крабикъ. Зачѣмъ  мнѣ крабикъ? развѣ  онъ мнѣ что  скажетъ? Это было очень давно,  въ сказкахъ дѣтства…  Тогда вѣщiя  щуки дарили  счастье, камни  на  распутьи  указывали судьбу, а на  могилкахъ  тростинки  пѣли… Это было  очень  давно,  такъ  давно,  что никто не помнитъ…

Я отдыхалъ  на камнѣ,  полоскало  мнѣ ноги  море. Старикъ-татаринъ  цапался по откосу,  съ  усилiемъ  выдиралъ  какую-то сухую  траву, – зачѣмъ? 

– Селям-алекюм! 

– А-а-лекюм! – хрипнулъ старикъ,  взмахивая  рукой,  словно хотѣлъ сказать: про-палъ «алекюм», какъ все! 

Я шелъ и шелъ,  выглядывая  како-нибудь  ухоженный татарскiй  виноградникъ,  тая въ мѣшочкѣ,  подъ  шишками,  заплатанную рубаху. Не дастъ  ли татаринъ-сторожъ  хоть грушъ сушеныхъ… Не попадался ухоженный  виноградникъ. Я забирался  въ  ржавыя  заросли  ажины. Не было  на ажинѣ ягодъ. Не было человѣка на дорогѣ. А вотъ  цѣлыхъ три человѣка! Дѣти…

Ихъ было  трое – двѣ  дѣвочки и мальчикъ. Старшая,  лѣтъ двѣнадцати,  тревожно  взглянула   на меня  обведенными синевой,  усталыми, ввалившимися глазами, когда я  присѣлъ рядомъ. Двое младшихъ раскидывали  на тряпкѣ  обглоданныя  бараньи кости,  кусокъ  овечьяго  сыра и  татарскiй  чурекъ,  лепешку.

– Мунька,  убери!  Крикнула старшая,  кинувъ на меня  быстрый взглядъ каримъ  глазкомъ, и сама, по-хозяйски,  завернула тряпку. 

Пиръ нежданный! Не скатерть ли «самобранка», эта тряпка? И не  изъ сказки  ли эти  бараньи кости и брынза, и чебурекъ пышный – на этой  пустой дорогѣ?.. 

 Ѣшьте. Я не  возьму,  не бойтесь. 

Они на меня косятся. Мальчуганъ,  лѣтъ семи,  смотритъ  ощипаннымъ галчонкомъ, – худой,  ротастый. Они всѣ  подсушены сильно, но ихъ  лица прiятно-дѣтски! красивы даже. У старшей  лицо  серьезно,  тонкiя  губы сжаты,  выгнуты  чуть въ  углахъ, – показываютъ характеръ. Но почему этотъ  пиръ нежданный!?  и зачѣмъ  эти  разноцвѣтныя  ленточки?... Въ  черныхъ  волосахъ старшей – и за  ушами, и на плечахъ, и по груди,  яркiя ленточки! Она  все время  сама  оглядываетъ себя: красиво! И даже  на замызганной,  въ  дырьяхъ,  ситцевой  юбочкѣ – всюду  нацѣплены  разноцвѣтныя  ленточки! 

– Почему  ты такая, въ лентахъ? Праздникъ, что ли? 

Она  плутовато  усмѣхнулась. 

– А такъ… татары нарядили…

Татары?! Я еще  ничего не понимаю.

– Да какъ  накорми-ли насъ! Всю ночь въ  кошарѣ кормили, и все рядили. А потомъ мы заснули. И виномъ поили,  и барашку ѣли… И еще  и домой дали!        

– За что же они  тебя  виномъ  поили?! Татары  вина не  пьютъ.

– А такъ… поили… – повела она  плечикомъ и  усмѣхнулась  къ морю. – И сами  пили. И опять  приходить наказала. У нихъ  хорошо въ  кошарѣ,  весело. Барашки,  собаки… Еще  катыкъ ѣли… а они  на своей  зурнѣ играли… зурна,  называется.

Слово  за слово – она  довѣрчиво  разсказывала  мнѣ свою сказку.

– Мы изъ-подъ «Линдена», Глазковы фамилiя. Знаете?! Такъ  вы повыше живете? Такъ  это у васъ  павлинъ… Теперь знаю. А вы  мнѣ перышковъ  дай-те!... Нашего  папашу  арестовали,  будто корову у Коряка  зарѣзалъ. А это… – поглядѣла она  на меня,  рѣшила  что-то  и сказала: – Мы  не знаемъ, что у него  на меня,  рѣшила  что-то и сказала: – Мы не знаемъ, кто у него «Рябку» зарѣзалъ. Мы съ голоду  калѣемъ. Миша  и Колюкъ  убѣжали  въ  горы… – вы  никому  не сказывайте! – братья старшiе. А то бы и ихъ Корякъ заканителилъ. Камунистъ онъ. Отплотимъ  ему…  какъ  онъ  папашу  билъ! Сказать татарамъ знакомымъ… Онъ черезъ Перевалъ  хо-дитъ… Хорошо,  Колюкъ по-кажетъ!... – сказала она съ  дѣтской злостью, и у ней здрожали губы.

– Мы… Коляка… убьемъ! камнемъ  убьемъ!... – крикнулъ  галчонокъ  и погрозилъ кулачкомъ. – сволочь!         

– У него сундуки ховали…  всѣ  булзуи…  мамаса сказетъ… – отозвалась меньшая.

– Молчи, дура! – крикнула старшая. – Носъ, вотъ, утри. – Все зло отъ  Коряка пошло. Стали  мы  голодать  безъ папаши…  Вотъ, мамаша и  послала насъ  собрать шиповникъ  или что попадется…  ажину тамъ. Велѣла  повыше  въ горы  итти, а то тутъ все  прогорѣло.  И буковые орѣшки-пьянки… А такiе,  буковые. Отъ нихъ голова пьяная бываетъ,  если много грызть,  а то  они жи-ирные, вку-усные! Пошли мы…  шли-шли… – нѣтъ  ничего, все посохло. И черезъ  лѣсъ  прошли, на  Яйлу  вышли, у Кушъ-Каи… Человѣчьи кости столько видѣли…

– Три кости,  вотъ  такiя…! – показалъ  до плеча  галчонокъ.

– Темно ужъ стало, а черезъ лѣсъ  ворочаться опять… Заблудились, и ѣсть  хочется,  ноги не идутъ. Съ утра  ничего не ѣли,  ягоды только. Мунька  ревѣть стала,  не можетъ  итти. И Степушка  реветъ… Что я съ нимъ  буду?! И вдругъ  собаки на насъ… громадная  овчарка! Какъ  закричимъ! А тутъ  татары,  хлопцы…  чабаны! Я по-ихнему  умѣю  хорошо, – сказала… Они  и повели  насъ въ кошару. Вѣжливые такiе. Два  хлопца. А у  нихъ костеръ,  барашки ходятъ… Сталъ  онъ  меня  цѣловать… только  не  безобразiе  какое, а…  понравилась  я ему. Невѣстой  меня  называлъ,  дурной! – опять  усмѣхнулась  дѣвочка и повела головкой. – Мусмэ якши! Досыта накормили. Потомъ  сбѣгалъ другой,  вина принесъ и  зурну… и вотъ ленточекъ…  деревня близко ихняя.  У старшины сыновья  они, бо-гатые! Больше тысячи барашковъ было,  а теперь мало… Потомъ я спать стала,  уморилась. Проснулась къ  утру, а они смѣются! а на мнѣ  все ленточки эти!...  Какъ  татарку убрали… у нихъ  такъ невѣстъ убираютъ. Такъ они  насъ  жалѣли! И съ собой дали,  несемъ  мамашѣ. Велѣли  и еще приходить. Хлопцы  очень хорошiе…

Она погладила ленточку на рваной юбкѣ и усмѣхнулась.

– Не какъ  наши хулюганы. Пашка  вонъ,  подъ нами  живетъ,  пошла на кордонъ,  хлѣбца просить…  тоже мамаша послала,  а они съ ней нехорошо сдѣлали! Она  ужъ теперь…  сами знаете… нарушенная стала! Такъ  все  къ нимъ и ходитъ. На годъ  только меня старше.  Была  ее мать – не ходи,  дурнакъ  будетъ… а  она воетъ-кричитъ: пойду и пойду! Вотъ срамота! Съ голод подызать?... Теперь такая  гладкая стала!... А татары вѣжливые. Если бы  замужъ  взялъ… пошла бы! – бойко  сказала она,  развязно хлопая  по землѣладошкой. – Что жъ,  что чужая  вѣра! 

Ну,  вотъ и сказка. Смотрю на нее,  сытую  на одинъ день,  радостную невѣсту… Сказать – не ходи  въ кошару?! Я не сказалъ,  пошелъ.

Я тоже  ищу кошары – татарина въ виноградникѣ,  продаю заплатанную  рубаху. Пустая дорога – не пустая: писано  по ней  осколками  человѣчьихъ  жизней… Вонъ какой-то еще  осколокъ…

Я узнаю подвалъ у дороги – когда-то  ѣздили  за виномъ. Въ рыжемъ  бурьянѣ – заржавленная  машина,  пустая бочка лиловая  спускаетъ обручи. Черная  кошка-выдра зябко  сидитъ  на ней – грѣетъ кости. Трещатъ  цикады. Задремываетъ  пустыня. Не совсѣмъ пустын:  не ржавомъ  замкѣ красныя печати. Вино –  что его тамъ осталось! – идетъ  кому-то…

Сидитъ  человѣкъ  на краю дороги,  подъ  туями,  накручиваетъ  подвертку. Мелкоглазый, въ рыженькой  бороденкѣ,  рваный. Прихлопываетъ  по сухой  хвоѣ

– Сидайте, ваша милость! вездѣ  слободно…

По  скрипучему  говорку  и заиканью  я узнаю  Федора Лягуна. Онъ живетъ  по этой дорогѣ,  альше, – досматриваетъ чье-то  покинутое  помѣстье.

– Утихомирили всѣхъ  господъ, теперь  слободно... всѣ утрудящiе  теперь могутъ,  не возбраняется… – онъ  нашариваетъ мой мѣшокъ. – Шишечкю  собираете… – хорошо! Для  самовара… Только  вотъ  чайкю теперь… не каждый  въ силахъ… А вотъ у господина Голубева пять фунтовъ отобрали! А какой  былъ  профессоръ… сто  сорокъ  десятинъ   у такого  мѣста!... покосы  какiе, виноградники… какiе капиталы?!... 

– А что,  живъ  профессоръ? 

Лагунъ смѣется. Рыжеватая бороденка  смѣется  тоже,  а крапины  на изможденномъ  и зломъ  лицѣ, веснухи, – пояснѣли. 

– Жи-ветъ! До девяноста годовъ – живетъ! Всѣхъ переживетъ,  на этотъ  счетъ  настойный! Какъ первые  наши приходили,  севастопольскiе… – потрясли. Старухѣ  его не въ чемъ  и въ гробъ  лечь было. Босую  клали. Ему не  обидно, слѣпой  вовсе.  А крѣ-пкiй! Пришли ваши,  добровольные… – онъ  опять  за свое, книги  сочинять! Про человѣка изучаетъ,  насчетъ кишковъ. Не видать ему, такъ онъ  на машинкѣ стучалъ. Какъ  ни идешь  мимо – чи-чи-ич… чи-житъ себѣ,  шпаритъ  по всей   наукѣ! А  имѣнье  ему въ  свой чередъ деньгу куетъ. Ну, и вышла  у меня съ имъ сшибка. Ка-акъ  матросики наши налетѣли,  се-минутъ ко мнѣ… потому я здѣшнiй  пролетарiй, законный. … «Товарищъ Лягунъ,  какого  вы взгляду  объ профессорѣ?  какъ  намъ съ имъ?  казнить его, либо какъ?...»  А время тогда  было шатовое…  къ какому  берегу  поплывешь?  Сегодня  они,  завтра,  глядишь,  энти подойдутъ… Теперь  закрѣпились,  а  тогда… Ну,  я, ваша милость,  прямо скажу: я человѣкъ  прямой…  живемъ мы съ  женой, вродѣ какъ въ пустынѣ,  самой  праведной жизнью… Скажи я тогда  одно-о  сло-во… – шабашъ! на  мушку!  У нихъ  разговоръ  короткой. Прикрылъ! Говорю – я въ ихнихъ  бумагахъ не занимаюсь, а,  конечно,  они по наукѣ что-то  въ  книгахъ пишутъ… Безпорядку, я говорю,  не замѣчаю, окромѣ какъ  пять коровъ… А самъ я,  товарищи, – говорю, – вовсе  человѣкъ  больной, въ  чихоткѣ… у меня  чихотка  три-дцать пятый годъ, и самая кровавая чихотка! Дозвольте мнѣ, товарищи,  одну коровку,  черненькая… комолая… А въ  коровахъя  понимаю. Была у него Голанка,  ноги у ней сзаду – такъ, дугой… Дали! Только я отъ  ее телка принялъ – стельная она была… глядь! Мать твою  за ногу,  энти  наскочили! А ужъ я въ городѣ сторожу,  пронюхалъ… и х н i й  минносецъ  у пристани  вертится! Къ  себѣ бѣжать! Сейчасъ  корову за рога, – къ нему. – «Здравствуйте, его превосходительство! наши опять пришли! пожалуйте вамъ коровку,  сберегъ до свѣтлаго дня! Ужъ  за прокормъ  что положите,  а телочекъ преставился, подохъ!»  Съѣли  мы его, понятно. Сдулъ съ него сѣна  тридцать пудовъ! Тоже и ему страшно, съ перваго-то  дня: можетъ,  наши опять  наскочутъ?! Тогда  бы я съ  нимъ,  что могъ!... Какъ  такъ – что?! Что жъ,  что слѣпой? Заговоры какiе… А у него капиталы! Отчислилъ, молъ,  сто миллiеновъ  на угнетенiе  утрудящихъ, на контриреволюцiю! Вы что  думаете?! Я такъ могу  на митингѣ  сказать… всѣ  трепетаютъ отъ  ужасу!  Слеза  даже  во мнѣ тутуъ закипаетъ! 

Онъ стучитъ  себя  веснушчатымъ  жилистымъ  кулачкомъ  въ грудь и такъ  впивается въ  мои глаза  своими,  вострыми,  зелеными глазами,  дышитъ  такою злостью,  что я отодвигаюсь.

– Я, ваша милость,  такъ могу  сказать…! И чихотка  можетъ  открыться  взразъ,  до крови… Заперхаю, заперхаю… «До чихотки, – говорю, – могутъ  довести  нашего брата,  какъ гнетутъ!»  Кого хочу – могу подвести подъ «мушку». Со мною  негодится  зубаться, я человѣкъ больной… всегда могу  разстроиться! Ну,  онъ  ни гу-гу! – про корову. Ла-дно. То-льки  это ваши  задрапали  по морю – на-ши  родименькiе  идутъ. Я, ни слова  не говоря, къ нему. А онъ  слѣпой,  ничего не  знаетъ, стукаетъ про свое! Всхожу на виранду, гдѣ у нихъ  лѣсенка,  подъ виноградомъ… – его дѣлмилосердiе не допускаетъ,  дѣвица для ухода у него. Говорю:  допускайте,  я ихъ спаситель жизни! Всхожу. – Опять, говорю, здрасте,  его превосходительство! позвольте васъ  съ праздничкомъ  проздравить,  наши опять  пришли!» Выпрямился такъ… – онъ, вѣдь, высо-кой! – а ничего не видитъ. – «Что  тебѣ, Федоръ, надобно?» – «Довѣрьте мнѣГоланку, а то  могутъ  быть непрiятности. Вы меня  знаете,  какой я человѣкъ  для васъ  внимательный,  а мнѣ молоко  прямо необходимо, какъ я вовсе  въ скоротечной чихоткѣ… тридцать пятый годъ  страдаю…» Далъ! Очень деликатно, ни сло-ва! Такъ  мнѣблагородное обращенiе  пондравилось, и я  имъ даже  отъ  любви сказалъ: – «Вы, – говорю, – его превосходительство,  надѣйтесь на меня теперь. Я, можетъ быть, бо-ольшую силу у  н и х ъ   имѣю,  этого никто  не можетъ знать!...  ни одного  худого слова  про васъ  не будетъ  доказано!  Заштрахую  васъ коровкой. Могу  даже  сказать,  что коммунистовъ  прикрывали!  Даже почетъ вамъ будетъ!»  Ка-акъ  онъ вспрыгнетъ! – «Вонъ, – кричитъ, – с-сукинъ  сынъ!» Затопоталъ,  такъ и налился,  какъ  гусь… руками  нащупываетъ, трясется… Я человѣкъ  прямой, но ежели  со мной  зубъ  за зубъ… адно! Ну скажите! 

Онъ  вглядывается  въ мои глаза, и въ его  зеленоватомъ  взглядѣ я чувствую  такое,  что задыхаюсь,  но не могу  уйти: я   д о л ж е н ъ   в с е   выпить.

– А если я  в с е  знаю?! По инструкцiи я  долженъ  объявлять! У комунистовъ свой законъ… даже  на мать  обязанъ  донести по партiи! А  на эту сволочь всю… А я каждый  божiй  день въ кофейняхъ былъ  или по  базару… мнѣ все офицерьё извѣстно  было, кто гдѣ  проживалъ! кто что  пожертвовалъ…  какiя  рѣчи  говорили…  Н а м и  только и крѣпко все. А тутъ  самый буржуй,  сто-о  со-рокъ десятинъ въ такомъ  мѣстѣ!... Ладно. Сейчасъ  въ  свой комитетъ. Самаго врага нашелъ! Отъ  чихотки гибнемъ, а никогда молочка стаканчикъ! А у самаго  семь коровъ! Товарищъ Дерябинъ предсѣдатель былъ,  стро-гiй, у-у…! Все отобрать! до нитки!!  Тольки что  девяносто  лѣтъ ему, и кто-то  изъ Москвы бумагу  написалъ, а то  бы на  разстрѣлъ! Ну, Правда,  ничего  за нимъ не могъ  замѣтить, и ску-пой былъ, ни на  что рубля  не жертвовалъ. Все отобрали,  всѣхъ коровъ. И машинку взяли. Теперь стучи хоть объ столъ. А намедни  дѣлмилосердiе  попалась,  змѣемъ  меня  обозвала и…  вотъ ей-богу,  фигу  показала! Сво-лочъ! Руку  нашли  въ Москвѣ! Будто  машинку  имъ  вернуть хотятъ… Верну-ли, для  науки  ученые  исхлопотали. Ему  бы помирать  давно, а онъ… 

– Все  на машинкѣ  стукаетъ? 

– Старикъ  на-стойный! Нѣтъ, со мной  нельзя  цапаться. Есть у меня  врагъ  одинъ…  ну,  да Господь поможетъ. Будто я  поросенка  ихняго  собакой  изорвалъ! А они  мою  телку  отравить  грозятся… Я ихъ  усте-регу!  Вы  изволите  знать  Шишкина?.. какiе это люди?  Борисъ  ихнiй  въ добровольцахъ  былъ,  приладился… отвертѣлся  ото всего! Теперь… въ  камни  залѣзаетъ, чегой-то пи-шетъ!... Я съ  имъ много  разовъ говорилъ… У, какой  человѣкъ  хи-трый! И про меня, будто,  сочиняетъ!... Не чую?! Да ежели  опять   в а ш и  верхъ возьмутъ… что  о н и  съ нами  исдѣлаютъ?! Бѣжать – ен миновать! Я съ  ими  сусѣди… и ни-чего,  отъ меня  имъ вреду  не будетъ… но я человѣкъ  больной, собой не владаю,  когда у меня, можетъ,  полведра  чистой  крови  выхлещетъ… я каждый  часъ  передъ господомъ могу  предстать,  какъ вотъ травка… Господь видитъ! Они меня  выперли  съ  дяденькина  сада,  господина Богданова… который  министромъ  былъ! а ихнiй  дяденька  сущiй  врагъ  пролетарiата,  заграницу  усчезнулъ! а старикъ  Шишкинъ самъ  на хозяйство сталъ,  лишилъ меня  доходу… Я десять лѣтъ въ сторожахъ  у господина  Коробинцева  и Богданова служилъ,  мое право  законное, а они  съ  Днѣпровскаго  уѣзду набѣгли, зацапали…  хотятъ  корову  покупать… На какiе  капиталы?! – я васъ  спрошу. Мы темныхъ дѣловъ  этихъ не  допущаемъ! У нихъ,  можетъ,  отъ англичанъ  огромадныя  деньги для…  нападенiя  на пролетарскую  власть!? А?! Я старику  давалъ  преду…стереженiе!  Не зубайся! Пущай  моя корова  гуляетъ  въ ихнемъ  мѣстѣ. – «Самимъ… сѣна  ма-ло!» Ла-дно!  

Я слушаю, слушаю,  слушаю… Онъ сильно  пьянъ. Веснухи на его  костлявомъ  лицѣ темнѣютъ,  глазки  совсѣмъ запали – щелочки въ огнѣ.

– Совсѣмъ у меня… въ груди, а то… про-пали Шишкины! Страшный Судъ  теперь… Господь-Спаведливецъ… намъ препоручилъ…

Онъ сѣчетъ  пальцемъ  по рябой  ладони и втягивается  въ мои глаза. Мнѣ душно  отъ гнилого  перегара…

Я больше не хожу  по дорогамъ, не разговариваю  ни съ кѣмъ. Жизнь сгорѣла. Теперь чадитъ.  Смотрю  въ глаза  животныхъ. Но и ихъ  немного. 

       

МИНДАЛЬ ПОСПѢЛЪ

 

 Кастель золотится  гуще – сѣраго камня  больше. Осень идетъ бойчей, – гдѣ  выкраситъ,  гдѣ раздѣнетъ.  Курлыкаютъ  журавли  по зорямъ,  тянутся  косяками. Уже свистятъ  по садамъ  синицы.

Зори – свѣжѣй. Небо –  въ новомъ, осеннемъ,  блескѣ,  голубѣетъ  ясно. Ночами – черно  отъ  звѣздъ и глубоко-бездонно. Млечный Путь  сильнѣй  и сильнѣй  дымится,  течетъ яснѣе. 

Утрами  въ небѣ  начинаютъ  играть  орлята. Звонко  кричатъ  надъ  долинами,  надъ Кастелью,  надъ самымъ  моремъ,  вертятся черезъ  голову, – рады  они первому  дальнему полету. Парятъ  дозоромъ  надъ  ними  старые.

И море  стало  куда  темнѣй. Чаще вспыхиваютъ на немъ дельфиньи   всплески,  ворочаются  зубчатыя  черныя  колеса…

Молодые  орлы  летаютъ… Значитъ – подходитъ  осень, грозитъ  Бабуганъ  дождями.

На ранней  зарѣ – чуть  сѣро – приходятъ  ко мнѣ  человѣческiя  лица, – уже   о т ш е д ш i я… Смотрятъ  они  въ меня… Глядятъ  на меня – въ меня, въ каменной  тишинѣ  разсвѣта,  замученные  глаза… И угасающiе глаза  животныхъ,  полные   с в о е й  муки,  непониманiя и тоски. Зачѣмъ  они   т а к ъ  глядятъ? о чемъ  просятъ?... Въ тишинѣ  рождающагося  дня-смерти попятны  и повелительны  для меня  зовы-взгляды. Я сердцемъ  знаю,  ч е г о  требуютъ  отъ меня   о н и  – уже  нездѣшнiе… И передъ  этой  глухой  зарей, передъ  этой пустой  зарей, я даю  себѣ слово: – въ душу принять  ихъ муку и почтить свѣтлую  память   б ы в ш и х ъ. 

Опять  начинаемъ… который день? Ступайте,  тихiя  курочки, и ты, усыхающая  индюшка,  похожая на скелетъ. Догуливайте  послѣднее! 

По краю сада растутъ старыя  миндаьныя деревья. Они  раскидисты, как  родныя  ветлы,  и уже  роняютъ  желтые  узенькiе  листочки. Черзъ  порѣдѣвшую  сѣтку  ихъ хорошо  голубѣетъ  небо. 

Я взбираюсь на дерево,  цапающее меня за  лохмотья,  царапающее сушью, и начинаю  обивать  палкой. Море – вотъ-вотъ упадетъ въ него. И горы,  какъ-будто,  подступили,  смотрятъ – что за  чучело тамъ,  на деревѣ,  машетъ палкой?! Что онѣ  не видали!  Глядятъ  и глядятъ,  тысячи  лѣтъ  все глядятъ  на человѣчье  кружало. Всего видали…

Миндаль  поспѣлъ:  полопался,  прiоткрылъ зеленовато-замшевыя кожурки,  словно  рѣчныя  ракушки, и лупится  черезъ щелки розовато-рябенькая  костяшка. Густымъ  щорохомъ  сыплется – только  поведешь палкой. Туп-туп… туп-туп… – слышу я  сухiе  дробные  голоски. Попрыгиваютъ  внизу,  сбрасываютъ  кожурки. Любо  смотрѣть  на веселое прыганье  миндаликовъ  по вѣткамъ,  на пляску  тамъ… – первые  шаги-голоски ребятъ  стараго  миндальнаго  дерева,  пустившихся  отъ него  въ раздолье. Не скрипи,  не горюй,  старуха! Коли  не срубятъ –  за зимними  непогодами  снова придетъ  весна, опять  розово-бѣлой  дымкой  окутаешься, каък  облачкомъ,  опять  народишь,  счастливая,  потомство! 

Вижу я  съ  миндаля, какъ у Вербы, на горкѣ, «Тамарка» жадно  вылизываетъ  разсохшуюся  кадушку, сухимъ  языкомъ  шуршитъ. А что  же не  слышно  колотушки за пустыремъ, гдѣ  старый Кулешъ  выкраиваетъ  изъ желѣза  печки – мѣнять  на пшеницу, на картошку?! 

Отстучалъ положенное  Кулешъ. Больше  стучать не  будетъ.        

Голоногая  Ляля  топочетъ-гоняется  за миндаликами, –  попрыгивали  они въ  виноградникъ.

– Добрый день и тебѣ. Ну,  какъ… ѣдите? 

– Плохо… Вчера  луковичекъ  накопали,  коркусовъ… Вотъ  скоро  Алеша  поддержитъ,  привезетъ  изъ степи  хлѣбца,  са-альца!...

Я  знаю это. Старшiй  нянькинъ пустился  въ винотогровлю,  контрабандистомъ. Поѣхалъ  съ  Коряковымъ  зятемъ  за горы,  повезъ  на степу вино – вымѣнивать,  у кого осталось,  на пшеницу. Лихiе  контрабандисты… Ловятъ  ихъ и на  перевалѣ, и за переваломъ, – всѣ ловятъ,  у кого  силы хватитъ. Пала и на степь смерть,  впереди ничего не видно, – виномъ  хоть  отвести  душу. Пробираются  по ночамъ,  запрятавъ вино въ солому,  держатъ бутылку  наготовѣ – заткнуть  глотку, на случай. Хлѣбъ  насущный! Тысячи  глазъ  голодныхъ, тысячи  рукъ цѣпкихъ тянутся  черезъ горы  за пудомъ  хлѣба…

– Копали  крокусы..? Бери  камушекъ,  разбивай  миндалики…

– Спаа-си-бочка-а!..  ба-альшо-е  спасибочко!..

Хлѣбъ  насущный! И вы,  милые крокусы,  золотые  глазки, – тоже  нашъ  хлѣбъ  насущный.

– А Кулешъ-то по-меръ!..  съ голоду померъ! – почмокиваетъ Ляля.

– Да,  Кулешъ  нашъ померъ. Теперь на  мучается. А ты  боишься смерти?.. 

Она  поднимаетъ  на меня  сѣрые,  живые глазки, – но они  заняты  миндалями.

– Глядите, надъ  вами-то… три  миндалика  цѣлыхъ! 

– Ага… А ты, Ляля,  боишься смерти?.. 

– Нѣтъ… чего бояться… – отвѣчаетъ она,  грызя  миндаликъ. – Мамочка  говоритъ, – только не  мучиться,  а то  какъ  сонъ…со…онъ-сонъ. А потомъ  всѣ  воскреснутъ! И всѣ будутъ въ бѣ…лыхъ рубашечкахъ, какъ  ангельчики,  и овтъ  такъ вотъ  ручки… Подъ  рукой-то,  подъ  рукой-то..! разъ, два…  четыре  цѣлыхъ  миндалика!  

Померъ  Кулешъ,  пошелъ  получать  бѣлую  рубашечку, – и такъ  вотъ  ручки. Не мучается теперь.

Послѣднiе  дни  слабѣй  и слабѣй  стучала  колотушка по желѣзу.  Разбитой  походкой  подымался  Кулешъ  на горку,  на работу. Станетъ – передохнетъ. Подбадривала  его надежда: подойдутъ  холода,  повезутъ  на степь   печки, – тогда  и хлѣбъ, а,  можетъ,  и сало будетъ! А пока – стучать надо. За каждую  хозяйскую печку  получалъ  желѣза себѣ  на печку, – ну,  вотъ и ѣшь желѣзо!  

Остановится у забора,  повздыхаетъ.

Онъ – широкiй,  медвѣдь-медвѣдемъ, глаза  ушли  подъ  овчину-брови. Прежде  былъ  рыжiй, теперь – сивый. Тяжелые  кулаки побиты – свинецъ-камень. Послѣднiе  сапоги – разбились,  путаютъ  по землѣ. Одежда  его… какая  теперь  одежда! Картузъ – блинъ  рыжiй, – краска, замазка,  глинка. Лицо… – скосилось его  лицо: синегубый сѣрый  пузырь,  воскъ грязный.

– Что, Кулешъ…  живешь? 

– Помираемъ… – чуть говоритъ  онъ,  усилiемъ  собирая  неслушающiяся губы. – Испить  нѣтъ-ли…

Его  подкрѣпляетъ  вода и  сухая грушка. Съ дрожью  затягивается  кручонкой, – послѣднiй  табакъ-отрада,  золотистый,  бiюкъ-ламбатскiй! – отходитъ  помаленьку. Много у него  на душѣ, а подѣлиться-то  теперь и  не съ кѣмъ. Со мной  подѣлится:

– Вотъ  те дѣла какiе… нѣтъ и нѣтъ  работы! А, бывало,  на лошади  за Кулешомъ  прiѣзжали,  возьмись только!  На Токмакова  работалъ,  на Голубева-профессора… на части  рвали. Тамъ  крышу починять-лемонтировать,  тому  водопроводъ  ставить, а то…  по отхожей  канализацiи,  по сортирному  я дѣлу  хорошъ… для давленiя воды у меня  глазъ  привышный,  рука  леккая,  главно  дѣло: хлюгеря  самые  хвасонистые  могъ рѣзать…  пѣтушковъ, кониковъ… андела съ  трубой  могъ! Мои хлугеря  не скрыпятъ, чу…ютъ вѣтеръ… кру…тются,  ажъ…  по всему  берегу,  до Ялтовъ. Потому,  рука  у меня  леккая,  работа  моя тонкая.  Сросите про Кулеша по всему берегу,  всякой  съ  уваженiемъ… Въ Ливадiи, кто работалъ? Кулешъ. Миколай  Миколаичу,  Великому  Князю… кто  крылъ? Самый я,   Кулешъ…  трубы въ  нармонью!  Думбадзя меня виномъ поилъ, съ  ампираторскаго  подвалу! «Не измѣняй  намъ, Кулешъ… у тебя  рука  леккая!» Шинпанскаго  вина  подноси-ли!  Я на недѣлѣ два  дни  обязательно  пьянствую, а мнѣ  льгота  супротивъ  всѣхъ идетъ,  всѣмъ я  ндравлюсь. Я этого вотъ… дельфина морскова  не  хлюгеръ  рѣзалъ, латуни золоченой… царевны  могли глядѣть… по…биты,  царство небесное,  ни за что! Вотъ  ужъ никогда  не забуду…  пирожка  мнѣ  печатнаго съ  царскова  стола… съ ладонь вотъ,  съ ербами! Такой  ербъ-оерлъ! Болѣ  рубля,  ей-богу… яственный орелъ-ербъ! Ореликъ  нашъ  русскiй,  могущiй… И гдѣ то теперь  летаетъ! Ливадiи управляющiй… генералъ  былъ, со-лидный  изъ себя…  велѣлъ  подать. «Не измѣняй намъ,  Кулешъ… у тебя  рука  леккая!» А вотъ…  дрѣзался. У-поръ вышелъ…

Объ «упорѣ»  онъ говорить  не любитъ. А вотъ  прошлое  вспомянуть…  

– Сотерну я любитель! Два съ  полтиной въ день, а то три… какъ цѣнили! На базаръ, бывало,  придешь… Ну,  и шо ты  мнѣсуешь? Да рази  жъ то са-ло? Чутокъ  желтитъ – я и глядѣть  не стану! Ты мнѣ  сливошное давай,  розой чтобы пахло…  кожица чтобы хрюпала, а не мыло! Тьфу! 

Плюетъ  Кулешъ,  голвоой мотаетъ. 

– Тянетъ  съ  этого…  со жмыху, внутряхъ  жгетъ. Чистый  ядъ въ этихъ  выжмалкахъ виноградныхъ…  намедни  конторшшикъ померъ,  кишка зашлась. А-ахъ, вся  сила  изъ мене  уходитъ… голова  гудетъ. Брынза  опять была…  шесь  ко-пеекъ!  Тараньку выберешь…  солнышко скрозь  видать, чисто  какъ  портвейна…  балычку  не удастъ…

Онъ всплескиваетъ  руками, словно  хватаетъ  моль, и такъ  низко роняетъ  голову, что отъ  плѣшинки  за картузомъ, отъ  изогнувшейся  шеи  съ  острыми  позвоночками,  отъ собравшихся – подъ ударомъ – истертыхъ плечъ, – передается  отчаянiе и…  покорность. 

– Голу-бчики  мои-и!..  Сласть-то какую  проглядѣли… на   ч т о  смѣнили! Па-дали всякой,  соба-чинѣ  ради!.. А?!  Кто жъ это насъ  подвелъ – окрутилъ?! Какъ псу  подъ хвостъ… По-няли теперь   и х ъ, да… Жалуйся  поди,  жаловаться-то  кому? Кому  жаловались-то…  тѣ-то,  бывало, жа-ловали… а теперь и пожалѣть некому стало! Жалуйся на   и х ъ, на куманистовъ! Волку  жалуйся…  некому теперь больше. Чуть слово какое – по-двалъ!  Въ морду ливонверомъ  тычетъ! Нашего же брата давютъ… Рыбаковъ немедни  заарестовали…  сапоги  поотымали,  какъ у махонькихъ. Какъ на море  гнать – выдаютъ… какъ  съ морю воротился – скидавай! Смѣются!  Да крѣпостоное право лучше было! Тамъ  хочь царю прошенiе писали… а тутъ  откуля   о н ъ   призошелъ? а? Говоритъ – е г о   не  поймешь, какого   о н ъ   присхожденiя…  порядку нашего не принимаетъ, церковь грабитъ…  попа намедни  опять въ Ялты  поволокли…  Женчина  наша  на базарѣ одно слово про   и х ъ   сказала,  подшелъ мальчишка съ ружьемъ…  цопъ! – арестовалъ. Могутъ теперь безъ суда,  безъ креста…  Народу  что побили!.. Да гдѣ жъ  она,  правдато?!  Нашими  же шеями выбили…

Онъ  проситъ еще водицы. Пьетъ и сосетъ  грушку.

– Въ больницу,  что ли,  толкнуться… можетъ,  предпишутъ чего въ  лекарство… Въ десятомъ годѣ, въ Ялтахъ  когда лежалъ…  легкое было…  враспленiе,  молочко да  яичко, а то  ко-клеты  строго предписали… а подрядчикъ  Иванъ  Московской  бутылку портвейны принесъ. – «Только  выправляйся,  голубчикъ  Стапанъ  Прокофьичъ…  не измѣняй, у тебе рука  леккая…» Ну,  кто мнѣ  теперь изъ  и х ъ…  такого скажетъ?! Тыркъ да тыркъ!..  Власть на-ша  да власть на-ша!... А и  власти-то  никакой… одно  хулюганство. Тридцать  семь лѣтъ все  работой  жилъ, а тутъ… за два  года  всѣ соки  вытянули, какъ  черьвя  гибну! А-аааа..!  Барашку возьмешь. Ты мнѣ  съ почками подавай, въ сальцѣ!.. Борщокъ  со  шкварочками… баба  красинькими  запра-витъ… – рай  увидишь! Семья  теперь…  все дѣвчонки! Не миновать – всѣмъ гулять… съ  камисарами!  У-у…  сонъ  страшный… Борщика-то  бы хоть  довелось поѣсть напослѣдокъ  вдосталь… а тамъ..! 

Не довелось  Кулешу борщика поѣсть.

Вышелъ  Кулешъ  со двора,  шатнулся… Глянулъ черезъ  Сухую Балку на горы:  ой, не доползти на  работу – стучатъ  впустую, – когда  еще  везти  на степу  печки! Подумалъ… – и поплелся  въ  больницу.  Пошелъ  вихляя  по городку,  по стѣнкамъ.     

Будто все та же была  больница – немного  развѣ  пооблупилась. 

Сказала  ему больница: 

– Это же не  болѣзнь,  когда человѣкъ  съ  голоду помираетъ. Васъ такихъ  полонъ городъ,  а у насъ  и сурьезнымъ больнымъ пайка не полагается.

Сказалъ больницѣ  Кулешъ: 

– Та  тэперь  вже усенародная больница! Та  якъ же  бачили, шо…  усе  тэперь  бу-дэ…  бачили, шо… 

Посмѣялась ему больница: 

– Бачили  да…  пробачили! Полный  пролетарскiй  дефицитъ. Кто желаетъ  теперь лѣчиться, пусть  и лекарства  себѣ  приносятъ,  и харчи  долженъ  припасти, и паекъ  доктору. Не могутъ  голодные  доктора  лечить! И солому  припасти  нужно,  всѣ тюфяки порастаскали. 

Тогда  собрался Кулешъ  съ силами,  нашелъ слово: 

– У васъ… всѣ крыши  текутъ… желоба  сорваны  на печки… Я съ васъ… дешево… подкормите только,  заслабъ… языкъ  хоть поглядите.

Не поглядѣли  ему  языкъ. 

Онъ  оглянулъ  больницу,  черезъ туманъ… И – пошелъ. Черезъ  весь  городокъ  пошелъ:  на другомъ  концѣ была  диковинная  больница. Шелъ-вихлялся  по стѣнкамъ,  цапался  за колючую,  пропыленную  ажину,  присаживался  на щебень. Пустыремъ шатнулся, – по битому стеклу,  по камню…

Стояла на пустырѣ огронмая  деревянная  конура – ротонда,  помостъ высокiй. Совсѣмъ недавно  рявкала она  зычными  голосами на митингахъ,  щелкала  краснымъ  флагомъ,  грозила  кровью, – хвалила свои порядки. Вспомнилъ  Кулешъ  сквозь  муть,  вспомнилъ съ щемящей  жутью… и – плюнулъ.  Потащился по  трудной  сыпучей галькѣ…  вдоль моря потащился…

Синее,  вольное… – играло оно  солнечными волнами,  играло  въ лицо  прохладой.

Кулешъ  дотащился  до синей  глади,  примочилъ голову,  освѣжилъ  замирающiе глаща – окрѣпнетъ,  можетъ…  Замутилось въ  головѣ старой,  всему  покорной.  Сталъ  Кулешъ  на колѣни… Моря  ли  испить вздумалъ? морю  ли поклониться на прощаньи?..  Качнулось къ нему вес море,  его качнуло… – и повалился онъ  набокъ. И пошелъ-поползъ бокомъ,  какъ ходятъ  крабы,  головастый,  сизый… Тянуло его  къ дому,  скорѣй къ дому… А далеко отъ дома! 

Спрашивали  его встрѣчные – свои,  трудовые люди: 

– Ты что, Кулешъ… ай пьяный?.. 

Смотрѣлъ  на  встрѣчныхъ  Кулешъ, мутный,  пьяный  отъ своей  жизни, отъ своей  красной  жизни. Чуть  лопоталъ,  губами: 

– На ноги… постановьте… иду… до дому… 

Его поставили  на ноги,  и онъ  опять  зацарапался – до дому. У пустой  пристани взяли  его какiе-то,  доволокли  до моста,  до рѣчушки… 

– Самъ…  теперь… – выдохнулъ  Кулешъ  послѣднее  свое слово,  призналъ  родную свою, Сухую Балку.

С а м ъ   теперь..! 

Пошелъ твердо. Доткнулся  до  долгаго  забора,  привалился. Закинулся голвоой,  протяжно  вздохнулъ… и померъ. Тихо поемръ. Такъ  падаетъ  листъ  отжившiй.

Хорошо  на  миндальномъ  деревѣ. Море –  стѣна-стѣной,  синяя  стѣна – въ небо. На славный  Стамбулъ  дорога,  гдѣ  грузчики завтракаютъ сардинками,  швыряютъ въ море  недоѣденные  куски… Кружится  голова  отъ синей  стѣны,  безкрайной… Такъ,  находитъ. Надо держаться  крѣпче. 

Виденъ мнѣ  съ высокаго  миндаля бѣленькiй  городокъ,  рыжiе,  выжженные  холмы,  кипарисы, камни… и тамъ,  вся изъ стекла, будто дворецъ  хрустальный, – кладбищенская  часовня… И тамъ-то  теперь  Кулешъ. Только-только  сидѣлъ  подъ этимъ миндальнымъ  деревомъ,  разсказывалъ  про борщокъ съ сальцемъ, – и занесло его  въ гробъ хрустальный! Ну,  и прозвище у него – Кулешъ! Отмѣтила  его жизнь-чудачка: Кулешъ – умеръ отъ голода! Полеживаетъ теперь,  уважаемый мастеръ, въ хрустальномъ  чудѣ. Что за глупое  человѣчество!  Понаставило хрустальныхъ дворцовъ  по кладищамъ,  золотыми крестами увѣнчало… Или  ужъ  хлѣба съ  избыткомъ было?..  Вотъ и…  проторговалось,  и человѣка  похоронить не можетъ! 

Пятый день  лежитъ Кулешъ  въ человѣчьей теплицѣ, все ждетъ отправки: не можетъ добиться ямы. Не одинъ лежитъ, а съ Гвоздиковымъ,  портнымъ, съ  прiятелемъ; живого,  третьяго,  поджидаютъ.  Оба постаивали – шумѣли на митингахъ,  требовали себѣимѣнья.  Подъ  народное  право  все забрали: забрали и винные подвалы – хоть купайся,  забрали сады и табаки,  и дачи.  Куда дѣвали?!. Провалились  и горы сала, и овечьи отары,  и подвалы,  и лошади,  и люди… И ямы  нѣту..?! 

Шипитъ  раздутый  Кулешъ  въ теплицѣ: я-а-а…  мы-ы-ы…

Говоритъ  Кулешу пьяница,  старикъ-сторожъ: 

– Постой-погоди,  товарищъ… надо дѣло  по правдѣ дѣлать! Закапывать тебя..? Вѣрно, надо. А то  отъ тебя  житья не будетъ… горой раздуло,  шипишь… А ты меня  накормилъ-напоилъ? Одинъ-разъединый  я про всѣхъ про васъ, сволочей  проклятыхъ! Да  гдѣ  жъ это  видано, чтобы  рабочiй  человѣкъ… ни пимши – ни  жрамши… у камнѣ могилу рылъ?..  По-стой…  Нонче  право  мое такое… усенародное!..  самъ  ты могилки себѣ  загодя не вырылъ…  а пайка мнѣ не полагается…  подикась,  поговори съ товарищами… они,  мать ихъ… все  начистоту докажутъ..! Ну и…  должёнъ  я поснять  съ тебя  хочь  покровъ-саванъ и на базаръ оттащить… Хлѣбушка…  плохо-плохо, а хвунтика  два… должёнъ  добыть?..  да винца, для  поминка… мотыжка чтобъ  повеселѣй  ходила… А съ  тебя,  чортъ… и поснять-то  нечего,  окромя  портковъ  рваныхъ!.. Вотъ ты  и потерпи  маленько. Вотъ  котораго  сволокутъ въ  передѣ, тогда…  за канпанiю  и свалю,  въ комунную…

И лежитъ  раздутый  Кулешъ  въ хрустальномъ  дворцѣ – ждетъ  свиты.

Рядышкомъ  съ нимъ  лежитъ портной  Гвоздиковъ,  по прозванiю – Шестъ-Глиста,  укромно  скончавшiйся  за  замкнутою дверкой убогаго  жилища.  Разсказывала  Рыбачиха: 

– Никто и не примѣтилъ. Хозяева-татары  носомъ только  учуяли… А ужъ онъ  въ отдѣлкѣ! Лежитъ  третi день,  весь-то  въ мухахъ!..  Зеленыя  такiя… панихидку надъ  нимъ  поютъ…

Веселая панихидка… И портной  выкупа не принесъ. Пришелъ  во дворецъ хрустальный въ  драныхъ подштанникахъ,  за которые не дадутъ  на базарѣ и орѣшка.

Спи,  старый  Кулешъ… глупый  Кулешъ,  разинутымъ ртомъ ловившiй  невѣдомое тебѣ «усенародное право»!  Обернули тебя  хваткiе ловкачи,  швырнули… Не будутъ они  подъ  мухами,  на солнцѣ!         

И ты,  невѣдомый  никому,  Шестъ-Глиста! И вы,  миллiонами  сгинувшiе подъ землю  голоднымъ  ртомъ… – про васъ  исторiя  не напишетъ. О васъ  ли пишутъ  исторiю? Нѣтъ исторiи  никакого  дѣла до  пустырей,  до береговъ рѣкъ пустынныхъ,  до мусорныхъ  ямъ и  логовищъ,  до дѣвчонокъ русскихъ,  мѣняющихъ  дѣтское  тѣло на картошку! Нѣтъ ей  никакого  дѣла до пустяковъ. Великими занята  дѣлами-подвигами,  что надъ  этими  пустяками  мчатся! Напишетъ  она о тѣхъ,  что по радiо  говорятъ съ  мiромъ, принимаютъ  парады на площадяхъ,  приглашаются  на конгрессы,  въ  пристойныхъ фракахъ отъ лондонскаго портного, – не отъ тебя,  Шестъ-Глиста! – и именемъ васъ,  погибшихъ,  рѣшаютъ  судьбу погибающаго потомства. Тысячи  перьевъ  скрипятъ  прiятное для ихъ уха, – продажныхъ и лживыхъ перьевъ,  – глушатъ  косноязычные ваши стоны. Ѣздятъ они въ  безшумныхъ  автомобиляхъ,  летаютъ на корабляхъ воздушныхъ… Тысячи  мастеровъ  запечатлѣютъ картины  ихъ «отхода» – на  экранахъ,  тысячи лживыхъ  и рабскихъ перьевъ задребезжатъ, воспѣвая  хвалу – В е л и к о м у!  Тысячи  вѣнковъ  красныхъ понесутъ  рабы къ  подножiю  колесницы. Миллiоны  рванаго  люда,  согнаннаго  съ работъ,  пропоютъ  о «любви  беззавѣтной къ народу», трубы  будутъ  играть  торжественно, и красные  флаги снова  застелятъ  глаза  вамъ  лестью – вождя  своего  хороните! 

Спи же  съ миромъ, глупый,  успокоившiйся  Кулешъ! Не  одного тебя  обманули  громкiя слова  лжи и лести. Миллiоны  такихъ обмануты,  и миллiоны  еще обманутъ…

А вѣдь  ты не  дуракъ, Кулешъ! Передъ ямой-то  и ты понялъ. Перестали  прiѣзжать  за тобою на лошади и поить портвейномъ… Но ты  все же  надѣялся  хоть на хлѣбъ. Кричали  тебѣ  хваткiе  ловкачи: 

– Завалимъ  трудящихъ  хлѣбомъ! Совѣтская власть  такiе  построила  лектрическiе  еропланы… каждый  по пять  тыщъ  пудовъ  можетъ! Весь  Крымъ завалимъ!.. 

Закрыли  тебѣ  глаза – на кровь,  крѣпко забили уши. И оралъ ты весело, какъ  мальчишка: 

– Ай да  наши!  родная власть!.. 

Недѣли прошли и  мѣсяцы… Не  прилетали  аэропланы. Гнали  твоихъ  дѣвчонокъ  комиссары – нѣтъ хлѣба! На матерей орали: 

– Ну, и что же?! Ребята  ваши! ну, и швыряйте въ море!.. 

Спрашивалъ я тебя:

– А что  же, Кулешъ, в а ш и…  аэропланы 

Ощеривалъ ты голодные  зубы,  синѣющiя  десны, въ  ниточку  узилъ  мертвѣющiя  губы  и находилъ  вѣрное  теперь,  с в о е   слово: 

– Опасаются  опущаться… Го-ры… а то –  мо-ре… Крушенiя  опасаются! 

И жутко  было твое  лицо.

Нѣтъ,  ты не  дуракъ, Кулешъ… Ты – простакъ. 

          

«Ж И Л Ъ-Б Ы Л Ъ    У    Б А Б У Ш К И  

С Ѣ Р Е Н Ь К I Й    К О З Л И КЪ»

                   

Внизу  обобрано, – надо  забираться  выше.

Съ высоты  миндаля  мнѣ видно, каък  черезъ  вытоптанный коровами  виноградникъ идетъ  отъ дачи – «Тихая  Пристань» – близорукая  учительница Прибытко, съ пустымъ  мѣшкомъ за плечами,  пощелкиваетъ  дощечками на ногахъ. Идетъ  на промыселъ. Она –  человѣкъ стойкiй. У ней  двое  ребятишекъ-голоножекъ – Вадикъ и Кольдикъ. Ея  мужа  убили въ Ялтѣ,  но она не  знаетъ: не уѣхалъ  ли на кораблѣ въ Европу? Пусть  не знаетъ. При ней  и неутолимая  мать-старушка,  сухенькая,  подвижная,  Марина Семеновна, – съ зари до зари  воюетъ  на землѣ съ  солнцемъ:  отбиваетъ у солнца  огородикъ.

Я хочу отойти отъ  кружащей  меня  тоски  пустыни. Я хочу  перенестись въ прошлое, когда люди ладили  съ  солнцемъ,  творили  сады  въ пустынѣ… 

«Тихая  Пристань»….

Пустырь  былъ на этомъ  мѣстѣ – колючка, камень. Прiѣхалъ старикъ-чудакъ,  отставной исправникъ,  любитель  розъ и покоя, сказалъ – да будетъ! – и выбилъ-таки  изъ  камня  чудесное «розовое  царство». Да,  исправникъ. Они тоже –  немножко люди. Все,  что у него было въ  карманѣ и въ головѣ, отдалъ  землѣ  сухой, и вотъ, къ  концу  его жизни,  она подарила  ему свою  улыбку – «Тихую  Пристань». Съ зари  до зари  возился  старикъ съ  лопатами и мотыгами, съ гравiемъ и бетономъ, съ  рабочими,  которые  ворвали  у него  гвозди  и даже камень,  тысячу  разъ  грозился  все  бросить и не бросилъ,  исполосовалъ сердце, но…  дождался: сѣлъ на верандѣ,  закурилъ  кручонку,  полюбовался – все хорошо зѣло! И померъ. И хорошо сдѣлалъ,  во-время:  выволочили  бы его, старика,  изъ  розоваго сада, – а,  собака-исправникъ! – и прикончили бы въ  подвалѣ  или оврагѣ

Погибаетъ  «розовое  царство». Задичали,  заглохли,  посохли  розы. Полѣзли  изъ-подъ  корней  дикiе  побѣги.  Треснуло  и осѣло  днище  громаднаго  водоема. Посохли  сливы и  вишни,  и грецкiе орѣхи,  и кальвили:  заржавѣли-задичали забытыя персиковыя  деревья.  Треснули трубы  водоводовъ,  заросли  хрусткiя  дорожки,  полѣзъ бурьянъ  въ виноградникъ,  сѣли  репейники и крапивы  въ клумбы – задушили  нѣжную  землянику.  Плющи завили деревья. Выползла  изъ дубовыхъ  тысячелѣтнихъ пней  кудрявящаяся  поросль,  держи-дерево дружно  съ  грабомъ  давитъ  и напираетъ,  высасываетъ  соки:  гнѣздится  садовая нечисть,  плететъ  коконы, опутываетъ  и  точитъ – сверлитъ. Голубой  цикорiй и морковникъ  заполонилъ  луговинки,  «перекати-поле»  забрало  скаты, и лѣнивые желтобрюхи  нѣжатся  на ступеняхъ  кмаенныхъ  лѣсенокъ. Сѣрыя  жабы  ржаво  кряхтятъ  ночами  въ зеленой  тинѣ  былого  водоема. Дичаетъ  «Тихая  Пристань»,  годъ за годомъ  уходитъ  въ  камень. Уйди  человѣкъ – опять  пустыня.

Сухенькая  старушка  тщетно  пытается  задержать пустыню: лишь  бы уберечь  виноградникъ,  огородикъ… Мотыгой  и цапкой борется онъ  съ  солнцемъ и бурьяномъ. Воюетъ  съ  коровами,  прорывающими  и рогами, и боками,  загородку – доглодать  неоглоданное  солнцемъ. Висятъ  еще  кое-гдѣ  грушки – марилуизъ, фердинандъ  и бэра,  а пониже  бассейна,  по низинкѣ,  еще можно  схватить  травы. Но это – самое  дорогое  мѣсто – «козье».

У Прибытковъ – слава  на всю  округу, – чудеснѣйшая  коза,  вымѣненная  на одѣяло и вышитую  рубаху у чабана  подъ  Чатыръ-Дагомъ. Взращенная  подвигомъ  и молитвой. Ну, и коза!  Четыре бутылки  даетъ  несравненная «Прелесть!»  Вадикъ  и Кольдикъ  круглый  день  рыщутъ по саду,  по  балочкамъ,  носятъ  своей козѣ  травку и прутики,  всякую  кожуру,  бобикъ… – Козочка наша! «Пле-лесть»! 

Стоитъ коза  на колу,  подъ грушей,  блаженствуетъ,  узкiе  глазки  щуритъ. Дремлетъ-млѣетъ,  пожевываетъ,  молоко  набираетъ, бурое  вымя  наливаетъ,  до копытцевъ  опускаетъ. Не коза – «Прелесть».

Когда,  передъ  вечеромъ,  я отыскиваю  запропавшую  индюшку,  меня тянетъ  зайти  на «Тихую  Пристань» – навѣстить  Прибытковъ. Господа,  козу  доятъ! И я  взираю  изъ  отдаленiя. Стоитъ  коза – не  шелохнется; понимаетъ,  что великое  совершается: жуетъ-пожевываетъ,  глазки  въ  блаженствѣ  жмуритъ. Доитъ  Марина  Семеновна,  нѣжно,  будто  поглаживаетъ, а  коза сама помогаетъ, – ноги  разставила, ходъ  молоку  даетъ: все берите! А Владикъ и Кольдикъ  подсовываютъ  козѣ  грушки: 

– «Плелесть»! «Плелесть»!          

Прiятно слушать,  каък  позваниваетъ  бѣлая  струйка  въ хрустальный  кувшинъ  граненый: прiятно  смотрѣть, какъ  растекается  молоко  по прозрачной  стѣнкѣ, какъ  нахрустываетъ  коза грушки. Таинство  совершается… Меркнетъ  вечернiй  свѣтъ,  фiолетовая коза стоитъ,  глядитъ  розоватыми  глазками,  и молоко розовѣетъ въ  огнистыхъ  граняхъ,  радужной  пѣной  пѣнится. А  Вадикъ  и Кольдикъ  кулачки  по горлышку  подобрали,  ждутъ-смотрятъ. Глотаютъ  слюни,  и слышится, какъ бурчитъ у  кго-то – у козы ли,  или у голоногихъ.

А неподалечку  стоитъ на колу «капиталъ» – спасенiе  и надежда. Это  выкормокъ «Прелести»,  козелъ-великанъ,  стриженый, сизый,  крутобокiй, – и «Сударь» и «Бубикъ» вмѣстѣ

Всѣ  по округѣ знаютъ,  какъ  выхаживали  козла, какъ  его  холостили, и сколько  теперь въ немъ  сала,  и когда  будутъ  козла рѣзать. Вотъ  это – сачстье! Знаютъ, и всѣ  завидуютъ. Когда въ  школьномъ союзѣ  муку  дѣлили,  до золотника  вѣшали, – не додали учительницѣ  Прибыткѣ.

– Ну,  что тамъ спорить! У васъ  же козелъ имѣется,  такое счастье!  

Такъ семнадцать золотниковъ и сгибли.

Когда я встрѣчаю  Марину  Семеновну въ  Голубой Балкѣ – за  «кутюшками»,  мы  всегда  говоримъ  про «Бубика»: 

– А какъ вашъ «Бубикъ»?        

– Только не сглазить бы… прямо,  мѣшокъ съ саломъ! И то возьмите: вѣдь отъ себя отрываемъ… Каждый  день ему  хоть кусочекъ  лепешечки  принесешь.  Какiе  ужъ нонче желуди,  ползаешь-ползаешь по балкамъ – хоть  четверочку наберу. Какъ  въ банкъ носимъ. А вотъ  похолоднѣй будетъ, – сало-то въ немъ  перекипать станетъ,  очищаться…  закрупчаетъ. Сало,  я вамъ скажу, козлиное…  и свиному не уступитъ,  чисты смалецъ! 

Сосѣдъ  Вербà, сумрачный  винодѣлъ-хохолъ,  нарочно  зашелъ  къ Прибыткамъ. Съ годъ на захаживалъ – все серчалъ,  что перебили у него  аренду «Пристани». Не утерпѣлъ – пришелъ: 

– До козла вашего  прiйшовъ, Марина  Семеновна…  що це за  дыво!? 

Покрестила  въ умѣ Марина Семеновна козла,  отплюнулась  влѣво  непримѣтно: сглазитъ еще  Вербà – темный глазъ.

– Ну что  жъ,  поглядите, сосѣдъ… съ  добраго глазу. Растетъ божья тварь. Козликъ,  грѣшить не буду… радостный растетъ козликъ,  въ  мяскѣ да въ  сальцѣ

Смотрѣлъ  Вербà на козла пристально, вдумчиво. И такъ,  и этакъ  смотрѣлъ. И такъ  руки  складывалъ, и такъ. И голову  по-всякому  выворачивалъ, – въ  душу  вбиралъ козла.

И Марина  Семеновна  смотрѣла  и на козла своего,  и на Вербу, – и его, и козла своего  вбирала въ душу,  переполнялась. Ждала – готовилась.

– Ну  вотъ  шшо я вамъ, сосѣдка,  обязанъ сказать… – выговаривалъ-таки  Верба  вдумчиво,  подергавъ  повислый усъ. Сердце даже зашлось у Марины Семеновны, – сама  послѣ до  точки разсказывала  въ Глубокой Балкѣ. – Это я такъ  вамъ обязанъ сказать, Марина  Семеновна…  подоброму,  пососидски если…  що не бачу якъ… мовъ,  це  даже  и не козелъ…

– Какъ – не козелъ?! – взметнулась  Марина Семеновна. – Да якiй  же по-вашему  козелъ  буваетъ?! 

– Вѣрьте  моему  слову,  Марины Семеновны, – растеклось  въ торжество  и гордость: великая  была она хозяйка! 

– И вотъ опять шо я  вамъ  кажу, сосѣдка… Съ такимъ  козломъ  зиму  вы вотъ  какъ проживете! Пудика на полтора на  два… 

– Не скажите… на два съ гакомъ! Смальца  съ него  сойдетъ…

– …двѣнадцать  фунтовъ.

– Ну, не  скажите! У меня глазъ наметанный… Да чтобъ  у меня  никогда  ни единой  козочки не водилось… – до  полпуда выйдетъ! – Ни-ни-ни… Марина Семеновна… никакъ  не думаю. А впрочемъ… къ пятнадцати,  може,  капнетъ…

– Вы его  за ножку  потяните,  сосѣдъ… подъ пузико…

– Да Боже  жъ мой,  да я  жъ и такъ  вижу… по його хвѣсту! Прямо – рента…

Оглядѣлъ еще и еще, потянулъ  за бородку и пошелъ  вдумчиво.

Оба – хозяева искони. Оба пропѣли славу  творящей жизни. Кому понятно  молитвенное служенiе на поляхъ,  въ садахъ и  хлѣвахъ, – пѣснь  славословiя  рождающемуся  ягненку, въ  колосъ выбивающимся  хлѣбамъ? Понятна она душѣ парящей,  сердцу,  живущему  въ ласкѣ съ землей  и слнцемъ;  понятна духу хозяина,  которое  слушать умѣетъ  прозябанiе  почекъ  въ весеннемъ вѣтрѣ,  въ  благодатныхъ дождяхъ,  подъ радугой.  Дики и непонятны  эти земныя  пѣсни  душѣ пустой  и сухой,  какъ  вывѣтрившейся камень. Жадная  до сокровищъ  скопленныхъ, оан назоветъ  молитвенныя мечты  хозяина  пошлымъ словомъ – выдуманнымъ  безглызыми – мѣщанство! Въ хлѣвѣ и полѣ  тучномъ  она увидитъ только  одно – корысть.

Отецъ  дьяконъ,  хозяинъ тоже,  нарочно  поднимался изъ городка – лицезрѣть  миөическаго козла.  Сказалъ: 

– На четырехъ ножкахъ – безпроигрышная лотерея! Васъ,  Марина  Семеновна,  во главу угла  всякаго  хозяйства  поставить можно. За такого, съ позволенiя сказать,  козлофона,  медали  давали въ прежнiе времена! Этотъ  вашъ козелъ – изъ  иностранцевъ… швейцарской  породы,  не иначе.  Либо отъ  Фальцъ-Фейнца,  либо  отъ Филибера.  Я ихъ  очень породу знаю. Это…  филоберовскаго  заводу козелъ! 

Въ великую  славу  вошелъ  козелъ  Марины  Семеновны. Въ такую славу,  что другой  разъ  поднялся отцеъ  дьяконъ до «Тихой  Пристани» – сказалъ  одно слово по секрету: 

– По долгу совѣсти, Марина  Семеновна, ради  вашихъ  сиротъ, счелъ  полезнымъ  предупредить:  ночами  думаю о козлѣ  вашемъ!  И тревогу борю  въ себѣ, – держите козла крѣпко! Про вашего козла  разговору  много по  городу. У насъ  Безрукiй  всѣiхъ кошекъ переловилъ… у отца  Василiя  собачку  недавно  переняли…  шоколадненькая-то была,  подъ Фокса! А тутъ  такой роскошный козелъ, а вы на-юру обитаете… Храните,  какъ зѣницу ока! 

– Отведи, Господи! – закрестилась  Марина  Семеновна, козла  покрестила. – Глазу не спускаю. Ужъ вонъ  у Коряка  корову зарѣзали въ  нижней балкѣ,  къ  Гаршину  дорывались…  у Букетовыхъ  корову свели… у…

– Про что же я-то вамъ говорю! Двѣ-над-цатую корову рѣжутъ… Марина Семеновна! двѣ-надцатую! И самъ  нехорошiе  все сны  вижу. Вся  теперь опора  наша… на Господа Бога да, по-земному сказать,  на коровку! Электрическую  бы тревогу провести  въ  хлѣвушекъ,  чтобы  какъ  проснулся – скрю-чило бы врага! Нѣмцы  такъ проволоку  электрическую  по границамъ  своимъ вели…  да электрической  силы у меня  нѣту!.. 

– Охъ, смотрите,  отцеъ  дьяконъ… –  предостерегла  и въ свою очередь  Марина  Семеновна,  разстроенная и уже  сердитая  на дьякона: – и у ваъс  свести могутъ! 

– И у меня  могутъ, и у васъ  – козла! Козла  легче свести,  Марина Семеновна,  повѣрьте моей опасноси. Козелъ – что!  Онъ нѣмое  существо и глупое! Коровка… другое дѣло!  она рогомъ можетъ…  затрубить  на врага  ночного, а козелъ…  онъ  только копытцемъ простукатеъ  тревогу. Нѣтъ,  Марина  Семеновна,  опасность  чреватая у васъ. 

 Чуть было не поссорились отъ тревоги. И повѣсила съ того дня  Марина  Семеновна  на хлѣвушекъ  замокъ  тройной, съ  музыкой  печальной,  какъ у чугунныхъ  шкаповъ. И рогульки  ставила передъ  дверкой,  какъ засѣку,  и жестянки  на нихъ навѣшивала: темная  ночь если,  напорется врагъ  на звонъ,  на  колючки, – тревога будетъ. 

Учительница  останавливается за плетнемъ и начинаетъ  жаловаться:  богатый татаринъ  не доплатилъ  полпуда грецкихъ  орѣховъ еще съ зимы,  хоть бы ячменемъ отдалъ за уроки! 

– Люди теряютъ честность! Это былъ  самый  правовѣрный татаринъ. А вчера  рѣзалъ барашка и не далъ  даже головку…

Потомъ  сообщаетъ  объ ужасномъ человѣкѣ

– Дядя Андрей…  это  ужасный! Выпустилъ поросенка въ садъ,  и вся наша  картошка взрыта. Содралъ  парусину со всѣхъ  лонгшезовъ и всѣ  бутылки продалъ…

Она засыпаетъ  кучей тревожнаго и больного. Слава Богу,  что можно  собирать падалку по садамъ. Каждый день она  таскаетъ на  горку въ мѣшкѣ, – ѣдятъ  сами  и кормятъ  козочекъ. Учителя копаютъ по  садамъ  чашки и получаютъ виномъ,  бутылку  за день. Что же будетъ  зимой?...

Я слушаю,  сидя на  миндалѣ,  смотрю,  какъ  рѣзвятся  орлята надъ Кастелью. Вдругъ  набѣгаетъ мысль: что мы дѣлаемъ?!  почему я въ лохмотьяхъ,  залѣзъ  на дерево? учительница гимназiи – босая,  съ мѣшкомъ,  оборванка въ  пенснэ,  ползетъ  по садамъ  за  падалкой…  Кто смѣется надъ нашей  жизнью?  Почему у ней  такiе  запуганные глаза? И  у Дрозда такiе…

– Слышали?..  Вчера  сторожъ  выволокъ  изъ часовни  Михайлу,  который  уморилъ  себя угаромъ… отлучился куда-то,  а покойникъ пропалъ. Приходитъ жена – пропалъ,  собаки растаскали… Встрѣтила вчера на базарѣ  Ивана Михайлыча… бредетъ  въ своей соломенной  широкополкѣ, съ  корзиночкой,  грязный, глаза гноятся… трясется весь. Гляжу I  лари обходитъ и молча кланяется. Одинъ положилъ  раздавленный помидоръ, другой –  горсточку  соленой камсы.  Увидалъ  меня и говоритъ: – «Вотъ,  голубушка…  Христовымъ  именемъ  побираюсь! Не стыдно  мнѣ это,  старику, а хорошо… Господь сподобилъ  принять подвигъ: въ людяхъ  Христа бужу»!..  Еще силу находитъ, философствуетъ... А когда-то  Академiя Наукъ премiю  ему дала  и золотую медаль, за книгу о Ломоносовѣ!.. 

Кружится голова… Я сползаю  съ  миндальнаго дерева. Синяя  стѣна  валится на меня,  море  валится на меня…

Открываю глаза – синiе  кргуи ходятъ,  зеленые… Ушла учительница. Горка миндаля  рядомъ. И Ляля  убѣжала… Я  собираю  въ  мѣшочекъ. Горы – въ  дымкѣ… Смотрю на  нихъ…

…Поѣздки верхомъ,  привалы… Въ придорожныхъ  кофейняхъ  обжариваютъ кофе  на гремучихъ жаровняхъ,  тянетъ  шашлычнымъ духомъ,  шипятъ  чебуреки  въ  бараньемъ салѣ. Подъ  шелковицей  спятъ синими курдюками  вверхъ  шоссейные  турки,  раскинувъ  мѣдные  кулаки. Осликъ  дремлетъ,  лягаетъ  по брюху мухъ. Жужжитъ  и звенитъ жара… Бурлыкаетъ  вода  въ камнѣ, собака  догладываетъ  лѣниво  жирный  маслакъ  баранiй,  осыпаемый мухами… Автомобиль  рокочетъ,  глотаетъ  жару  и пыль…

Открываю глаза. Они  еще не въ  мѣшочкѣ,  миндальные  орѣшки,  собирать  ихъ надо…

…Тешутъ  на землѣ камни  греки и итальянцы,  постукиваютъ  молоточки, – бьютъ  въ голову. Татары,  поджарые,  на поджарыхъ коняхъ,  лихо  закидываются  на поворотѣ,  блестя  зубами,  тянутъ  катыкъ  изъ  крынки,  придерживая  задравшагося,  пляшущяго  коня… «Айда! Алекюмъ-селямъ!...»  Синiя  вуалетки  вьются  изъ  фаэтоновъ,  летитъ  бутылка  на камни,  брыжжетъ… Скрипитъ  въ жарѣ  Можара,  волы  бодаютъ  рогами  дорожный камень… – Цобъ, шайтанъ! – Табаки  висятъ  бурыми занавѣсками на жердяхъ… Сады  полны,  изнемогаютъ… Шумятъ  пестрые  виноградники,  ползаютъ  татарчата,  срѣзаютъ  грозди,  а голенастые  парни  шагаютъ  съ  высокими деревянными  бадьями  у затылка,  несутъ въ  давильню… Вино,  вино… течетъ  красное вино,  залило руки,  чаны,  пороги,  хлещетъ… Тянетъ  бродильнымъ  духомъ… И винодѣлы,  одурѣвшiе  отъ паровъ,  въ синихъ передникахъ,  помахиваютъ ковшами… Пора,  пора  на коней  сажаться,  жара свалила… 

Пора… В рукѣ у меня  миндаликъ,  давняя  радость  дѣтская… Теперь я знаю,  каък  онъ растетъ… Нѣтъ никого,  и Ляля  убѣжала. Только земля  горячая и сухая да цикады,  трещатъ-трещатъ… 

                                    

К О Н Е Ц Ъ    П А В Л И Н А

 

Ужъ   и октябрь  кончается – поблестѣло  снѣгомъ  на Кушъ-Каѣ. Потаяло. Зорями  холодѣетъ крѣпко. Рыжя  горы  день  ото дня  чернѣютъ – тамъ  листопадъ въ разгарѣ. А здѣсь  еще золотится груша – пылаютъ сады въ закатахъ. Осыплются  съ  первымъ вѣтромъ. Кузнечики  пропадаютъ, и моимъ  курочкамъ – тройкѣ – не  разжиться  на  гулевѣ. Будемъ кормиться виноградными косточками, жмыхомъ! Его ѣдятъ люди и умираютъ. Продаютъ на базарѣ, какъ хлѣбъ когда-то.  За нимъ  надо итти  далеко, выпрашивать. Онъ горькiй,  кислый,  и тронутъ  грибкомъ  бродильнымъ. Можно молоть его,  можно жарить…

Когда солнце встаетъ изъ моря, – теперь оно забираетъ все правѣе и ходитъ ниже, – я смотрю въ  пустую  Виноградную Балку. Все отдала свое. Набило въ нее  вѣтрами   вороха «перекати-поля». Смотрю на балку: на  балконѣ Павлинъ уже  не встрѣчаетъ  солнце. И меня  не  встрѣтитъ  вольнымъ дикарскимъ крикомъ,  не размахнется… Выбралъ другое мѣсто? Нѣтъ,  его крика никто не слышитъ. Пропалъ Павка. Все-таки оставалось что-то  отъ прежней жизни: грустно поглядывала она глазкомъ павлиньимъ… Уже четвертый день  нѣтъ  Павки!... Уходитъ  въ  прошлое и калѣка-дачка учительницы  Екатеринославской, – послѣднюю  раму  кто-то  вырвалъ…

Я вспоминаю  съ укоромъ  тотъ тихiй  вечеръ, когда  заголодавшiй  Павка  довѣрчиво  пришелъ къ пустой  чашкѣ,  стукнулъ носомъ… Стучалъ  долго. Съ голоду  ручнѣютъ. Теперь  это всякiй  знаетъ. И затихаютъ. Такъ и Павка: онъ  подошелъ  ко мнѣ  близко-близко и посмотрѣлъ  пытливо: 

– Не  дашь?.. 

Бѣдный  Павка… Табакъ!  чудесный табакъ  ламбатскiй! Или – не табакъ  это, а… Я ни  о чемъ не думалъ. Я хищно  схватилъ  его, вдругъ  отыскавъ  въ себѣ  дремавшую, отъ  далекихъ предковъ,  сноровку – ловца-звѣря. Онъ ьотчаянно  крикнулъ  трубой,  страхомъ, а я  навалился  на него  всѣмъ  тѣломъ и вдругъ  почувствовалъ ужасъ  отъ этой  красивой  птицы, отъ  глазастыхъ перьевъ,  отъ ея танца,  раздражающаго  передъ смертью,  отъ пустынныхъ,  зловѣщихъ  криковъ… Я  вдругъ почувствовалъ, что въ немъ  роковое  что-то,  связанное со мной… Я давилъ  его шелковое  синее,  скользкое горло,  вертлявое,  змѣиное горло. Онъ  боролся,  дралъ мою грудь когтями,  билъ крыльями. Онъ былъ  силенъ  еще, голодный… Потомъ онъ  завелъ глаза,  затянулъ  бѣловатой пленкой… Тутъ, я  его оставилъ. Онъ лежалъ  набоку,  чуть  дышалъ  и трепеталъ  шеей. Я стоялъ  надъ  нимъ въ  ужасѣ… я дрожалъ… Такъ,  должно быть,  дрожатъ убiйцы.

Слава Богу, я не убилъ его. Я гладилъ  его по  плюшевой  головкѣ,  по коронованной головкѣ, по атласной  шейкѣ. Я  поливалъ на него водой,  слушалъ сердце… Онъ прiоткы\рылъ  глазокъ  и посмотрѣлъ  на меня… и дернулся… Ты правъ,  Павка,… надо меня бояться. Но онъ  былъ  слабъ, и не имѣлъ  силъ подняться.

Мнѣ теперь  будетъ  больно смотрѣть  на него, и стыдно. Пусть унесутъ его.

Его понесла  славная  дѣвочка… Теперь ея нѣтъ на свѣтѣ. Сколько славныхъ  теперь нѣтъ  на свѣтѣ! Она сказала: 

– Я знаю, на базарѣ…  татаринъ  одинъ богатый… Онъ,  можетъ быть,  возьметъ дѣтямъ. 

Я видѣлъ, какъ  понесли  его, какъ  мотался его хвостъ повисшiй. Вотъ и конецъ  Павлина! 

Нѣтъ,  не конецъ  еще. Онъ пришелъ,  воротился, чтобы  напоминать мнѣ  прошлое – и доброе, и худое. Онъ еще  покричалъ  мнѣ  отъ пустыря.

Съ  недѣлю  прожилъ  онъ гдѣ-то  на базарѣ, при кофейнѣ, – все  поджидалъ,  не возьметъ  ли его  богачъ-татаринъ.  Его не взяли. Поиграли съ нимъ  татарскiя  дѣти. И онъ вернулся  на свой пустырь,  къ  своей  виллѣ… Какъ всегда,  онъ  встрѣтилъ  меня  на зарѣпустыннымъ, какъ-будто побѣднымъ  крикомъ. А хвостъ?!  Гдѣ же  твой  хвостъ – вѣеръ,  радужный хвостъ,  съ глазками? 

…Эоу-ааа…!

Жалуется? тоскуетъ?... Отняли  хвостъ  татарскiя  дѣти,  вырвали. Мнѣ стыдно смотрѣть  туда,  больно смотрѣть… Не  надо  ни табаку, ни…  ничего не надо. Усмѣшка злая.                   

Ходилъ нъ по своему пустырю,  ограбленный и забитый. И уже не поднимался ко мнѣ черезъ балку, не  приходилъ  и къ воротамъ: помнилъ. Онъ  кормился  своимъ трудомъ, гдѣ-то,  чѣмъ-то. Теперь ужъ  совсѣмъ – ничей. Затерялся  въ дняхъ  черныхъ, – кому  теперь  до Павлина дѣло! 

Шумитъ Горка:  обворовали  «Тихую Пристань»! Бѣжитъ  въ  городокъ  Марина  Семеновна, остановилась: 

– Что только дѣлается…  какъ  оголились люди!  Да благородные!  докторова дочка,  учительница…  на зорькѣ заявилась  съ  какимъ-то,  да изъ флигел хозяйскаго,  исправничью мебель поволокла! Слышу – шумятъ по саду,  чу-уть свѣтъ!  а  это они кровать волокутъ! столики… Унесли!  Заявлять бѣгу…  я хранительница-то всего  имѣнья!.. Изъ благороднаго  роду,  и… «Это,  говоритъ,  теперь все-ощее! Все  равно  раскрадутъ…» Все ворочу,  дл гвоздика!  

Пршелъ  какой-то на пѣтушьихъ  ногахъ, въ обмоткахъ, съ винтовкой,  тощiй. Шелъ мимо сада,  попросилъ  напиться. 

– Крадутъ и крадутъ – всѣ. А я одинъ на весь  городишко…  хожу чуть живъ. Это нарошно,  чтобы  заарестовали! Зна-ю ихнюю моду.  Только  прошибутся! Не зарестоваемъ воровъ,  кормить нечѣмъ.  Это тебѣ  не при  Микалаѣ! При царѣ-то  бы у насъ  весь городъ  теперь сидѣлъ! Какъ  при царѣ-то  баловали!  Борщу давали  да  хлѣба по два  фунта! Намедни  вотъ  взяли  короворѣза… Пять  дёнъ просидѣлъ – не признается,  а пайка ему  не полагается. Слабнуть сталъ. Ужъ мы ему  и ванную  дѣлали, и мусажъ, – не признается! 

– Для чего  же ванну дѣлали? 

– Махонькiи, что ли… не понимаете? Ну,  понятно…  подбодряли,  чтобы только знаку не было… ну,  р а с т я ж к у  ему дѣлали,  руки такъ… – показываетъ  человѣкъ  съ винтовкой  руками. – У насъ строго, при народной власти,  не забалуешь… Не признается и – на! Доктора  призвали,  товарищъ  начальникъ говоритъ:  помретъ человѣкъ! А тотъ ему: да,  отъ голоду помретъ,  кормите. А товарищъ начальникъ говоритъ ему,  дуролому: «вамъ же говорятъ – пайковъ  не полагается»! И придумалъ: въ  больницу  пишите  лицептъ! А оттуда  его назадъ: голодной болѣзни не признаемъ! Камедь,  ей-богу! На поруки  и выпустили. А онъ  взялъ  да и померъ! Вотъ  его теперь  и суди! А я что?  я человѣкъ  подначальный, какъ  укажутъ. Чортъ  ихъ… глаза бы  не глядѣли!..

Глаза бы не глядѣли…

Бѣжитъ  сынишка  Вербы съ горки,  кричитъ-машетъ: 

– Павка-то  вашъ..! на память!.. 

Павлинъ… А гдѣ  же Павлинъ?.. Что-то  не слышно было  послѣднiе  дни его тоскливыхъ  криковъ, не видно было  его  одинокаго  мотанья  на пустырѣ. Что такое – на память? 

Я вижу  сломанное  перо  съ глазкомъ,  новенькое перо, осеннее,  явившееся  насмѣну. Онъ еще  хотѣлъ жить,  бѣдняга,  своими силами хотѣлъ жить, – ничей. Я вижу  въ рукѣ  мальчишки  и серебристое – изъ крыла,  и розовато-палевое,  чудесное! 

– На виноградникѣ подобралъ,  подъ горой. Должно  быть  докторъ  съ тычка  подшибъ  палкой, а перья  на виноградникъ  выкинулъ…  собаки,  молъ, разорвали! 

Послѣднiй  привѣтъ – глазокъ.  Павка  со мной  простился – прислалъ  напамять. Онъ  же былъ  такой добрый,  онъ такъ  довѣрчиво говорилъ – не  дашь?  И отходилъ покорно. Мы  первые съ нимъ начинали  утра… Онъ никогда  не ушелъ бы, – я первый его покинулъ. И онъ,  одинокiй, гордый,  отъединился  на пустырѣ, – ничей. Теперь  не будетъ и пустыря – ушелъ  хозяинъ.

– Все  къ дачѣ доктора,  на тычокъ,  ходилъ Павка, а у нихъ  ни крошки. Вчера у насъ  занимать приходили. И что-то  жаренымъ пахло,  будто индюшкой. А чего имъ жарить?.. 

Докторъ съѣлъ  моего павлина?! Чушь  какая… Не  дядя ли Андрей? Онъ, вѣдь,  недавно  спрашивалъ…

– А у насъ  другой гусь пропалъ! Это Андрей  проклятый,  некому  больше… Нашъ  гусь  все въ  ихъ садъ  забирался,  гдѣ у бассейна  лягушки  квакчутъ. Убью!  вотъ подстерегу  къ  ночи,  да изъ двустволки въ  задъ,  утятникомъ! Меня  не засудитъ, я мальчишка… Скажу,  съ курка  сорвалось!  

Я беру остатки моего – не моего – Павлина и  с тихимъ  чувствомъ, какъ  нѣжный цвѣтокъ,  клад на верандѣ – къ  усыхающему  кальвилю. Послѣднее  изъ   о т ш е д ш и х ъ. Пустоты все больше. Дотепливается  послѣднее. А-а,  пустяки   какiе!.. 

 

К Р У Г Ъ    А Д С К I Й

 

Тянется  изъ  невѣдомаго  клубка  нить  жизни, – теплится, догораетъ. Не таится  ли въ  томъ  клубкѣ надежда? Сны мои – тѣ  же сны,  нездѣшнiе.  Не сны ли – моя  надежда,  намѣчающаяся  нить новой,  н е з д ѣ ш н е й   жизни?..  Т у д а   не черезъ  Адъ  ли ведетъ  дорога?... Его  не выдумали: есть Адъ! Вотъ  онъ,  и обманчивый  кругъ его… – море, горы… – экранъ  чудесный. Ходятъ по кругу дни, –  безцѣльной,  безсмѣнной  смѣной. Путаются  въ дняхъ  люди,  метутся,  ищутъ… выходи  себѣ ищутъ. И я ищу. Кружусь по  садику,  по  колючкамъ,  ищу,  ищу… Черное,  неизбывное, – со мной  ходитъ. Не отойдетъ  до смерти. Пусть и  по смерти ходитъ. 

Темнѣетъ въ моемъ саду. Молодой мѣсяцъ  уходитъ за горбъ  горы. Почернѣлъ  Кастель, идетъ съ Бабугана ночь. Подъ  нимъ  огневая  точка – сухая травка  горитъ, – подъ  будущую  пшеницу?.. Не будутъ  сѣять пшеницу – послѣднее. Будутъ  сѣять другiе,  кто выживетъ  и дождется  тучной земли,  тлѣнiемъ набравшей силы. Не костеръ  ли горитъ  подъ Бабуаномъ? Не  страшно ему горѣть! Каждую  ночь  погибаютъ подъ ножомъ,  подъ пулей. По все йокругѣ, по всѣмъ дорогамъ. А кругъ  все узится. Вездѣ  доживаютъ  люди по пустыннымъ  дачкамъ,  по шоссейнымъ  будкамъ,  по хуторкамъ. Застрявшiе  дорожные  сторожа и сторожихи,  былыя  прачки,  безпомощныя  старухи,  матери съ  мелюзгой  сыпучей. Некуда  никому уйти.  Пойти  за горы?  дотащиться до перевлаа и умереть неслышно?  Это они могутъ сдѣлать дома. А въ шоссейной будкѣ чего бояться? Изнасилуютъ дѣвочку? Изнасилуютъ…  а можетъ и швырнутъ  хлѣба!..  Не убѣжишь изъ круга. Камню молиться,  чтобы разверзлись горы и поглотили? пожгло солнцемъ?... 

Уйти?  Бросить  осиротѣвшiй домикъ  и балочку,  гдѣ  орѣхъ-красавецъ? Послѣднее  поминанiе… Размечутъ,  порубятъ, повырываютъ – сотрутъ слѣды. Я не уйду ихъ круга. 

Табакъ   весь вышелъ. Курю цикорiй. Кто-то  еще покупаетъ книги,  но у меня  и книгъ  нѣтъ,  зачѣмъ книги?! А кто-то покупаетъ…  кто-то говорилъ  недавно про… что? Да, «Большая Энциклопедiя»!... Когда-то и я  мечталъ купить  «Большую  Энциклопедiю»!  Продавали ее «въ роскошномъ переплетѣ»… Купилъ кто-то  по полфунта хлѣба… за томъ!  Кто-то еще читаетъ «Большую Энциклопедiю»…  Да,  когда-то  писали книги… стояли книги въ роскошныхъ переплетахъ, за стеклами… Теперь я вспомнилъ… у Юрчихи  тоже стояли, «въ роскошныхъ переплетахъ». Она  и продала  за полфунта хлѣба. Зачѣмъ ей  книги,  хоть и «Большая Энциклопедiя»!  У ней  внучекъ  лѣтъ двухъ, – зачѣмъ  малышу «Большая Энциклопедiя»!  Развѣ онъ выростетъ? безъ матери,  безъ отца… Старуха голову  потеряла… Живетъ  у самаго моря, въ глухомъ саду. Сына  у ней  убили,  невѣстка умерла отъ холеры.  Живетъ старуха въ щели, съ внучкомъ. Тамъ пустынно,  и море шумитъ,  шумитъ. Слушаетъ  она день и ночь  с в о е   море. И мужъ и сынъ – моряками были, на   с в о е м ъ   морѣ. Пришли и – убили сына. Не будь лейтенантомъ! «Пожалуйте,  лейтенантъ,  за горы, отъ  моря, – маленькiе  формальности соблюсти»! Не уѣхалъ  лейтенантъ за море,  остался у   с в о е г о   моря. Не оставили его у моря. Шумитъ оно у пустого сада и день и ночь, не  даетъ спать старухѣ. Сидитъ старуха,  нахохлилась въ темнотѣ, – слушаетъ, какъ  шумитъ море,  каък дышитъ  мальчикъ. А жить  надо:  оставили  ей залогъ – мальчикъ! У   с в о е г о   моря –  мальчикъ… И продала старуха  лейтенантову шубу,  запрятанную въ камни. Кому-то еще нужна шуба. Хорошая,  съ воротникомъ шуба… Не старухѣ же надѣвать ее! А внучекъ  когда еще выростетъ съ  отца,  дорастетъ до шубы! Да еще и убить могутъ… Придутъ  и спросятъ: 

– А это  у тебя  чей мальчикъ? 

Скажетъ имъ старуха:

– А это вотъ этого…  того… сына моего,  вотъ котораго  вы убили…  моряка-лейтенанта россiйскаго флота! который родину защищалъ! 

– А-а… – скажутъ, – лейтенанта?! Такъ ему…  и надо! всѣхъ изводимъ… Давай и мальчишку…     

Могутъ. Убили въ Ялтѣ древнюю старуху? Убили. Итти не могла – прикладами толкали – пойдешь! Руки дрожали,  а толкали: при-казано! Отъ самаго  Бэла-Куна свобода  убивать  вышла! Итти  не можешь?!  На дроги положили,  днемъ, на глазахъ, повезли къ оврагу. И глубокаго старика убили,  но тотъ шелъ  гордо. А за что старуху? А портретъ покойнаго мужа  на столикѣ  держала, – генерала,  что русскую крѣпость защищалъ  отъ нѣмцевъ. За то  самое и убили. За что!.. Знаютъ   о н и, за что  убивать надо. Такъ и Юрчихина  внучка могутъ. Вотъ и не нужна шуба.  Правильно.

А говорятъ ли  о н и  по радiо – всѣмъ – всѣмъ –всѣмъ:             

«Убиваемъ  старухъ,  стариковъ,  дѣтей, – всѣхъ – всѣхъ – всѣхъ! бросаемъ въ шахты, въ  овраги, топимъ! Планомѣрно-побѣдоносно!  заматываемъ  насмерть»! – ?...         

Вчера умеръ въ «Профессорскомъ  Уголкѣ» старичокъ  Голубининъ… Бывало,  въ синихъ  очкахъ  ходилъ – ерзалъ,  брюки старенькiя,  послѣднiя,  дрожащей  щеточкой  чистилъ на порожкѣ… Три мѣсяца  выдержали въ подвалѣ… за что?! А зачѣмъ  на море послѣ  «октября»  прiѣхалъ»? бѣжать вздумалъ?!  Отмолили старика – выпустили: на ладанъ  дышитъ! Привезли  вчера  къ вечеру, а въ  одиннадцать – сподобилъ  Господь – померъ  въ своей  квартиркѣ,  чайку  попилъ. Хоть чайку удалось попить! 

А старуха  Юрчиха добрая,  какъ ребенокъ. Вымѣняла шубу  на хлѣбъ – на молоко – на крупу, – гостей созвала на пиръ: помяните  новопреставленнаго! Всѣ приползли на пиръ: хлѣбца попробовать, въ молочко  помокать… – нѣтъ  шубы! Ходить  по саду  съ внучкомъ, на  с в о е  море смотритъ… Придумываетъ – чѣмъ  бы еще  попотчевать?  Стулья да  шкафъ  зеркальный… Набѣжитъ покупатель  какой,  съ базара, – отвалитъ  хлѣба и  молока  кувшинъ: опять  прiятно  на людяхъ  ѣсть. А если  зима придетъ?... А можно  и безъ зимы…  можно устроить  такъ,  что не  придетъ  зима больше…

Ходитъ старуха по  садику,  внучка за  ручку держитъ. На   с в о е  море  смотрятъ. Разсказываетъ  про дѣдушку,  каък онъ  по морю плавалъ, – вонъ  и портретъ  его на стѣнѣ,  въ красной рамѣ… Висѣлъ и – уползъ  со стѣнки. Пришли – спросили: 

– Это у тебя кто,  старуха? почему  канты  на рукавѣ

– А мужъ покойный…  капитанъ,  морякъ… 

Хотѣли взять капитана. Выплакала старуха: не военный капитанъ,  а торговый,  дальняго плаванья. Слово только, что – капитанъ! 

И запрятала старуха  своего капитана  въ потайное мѣсто. Кружитъ по саду, кружитъ… – нѣтъ  выхода.

Кружу по саду и я. Куда  уйдешь?... Вездѣ все то же!...  Напрягаю воображенiе,  окидываю  всю Россiю… О, ка-кая,  безкрайная! Съ морей до морей… все та же! все ту же…  точатъ! Ей-то куда  уйти?! Хлещетъ  повсюду кровь… бурьяны  заполнили пашню…

Въ сумеркахъ я вижу подъ кипарисомъ…  бѣлѣетъ что-то! Откуда это?!  Мятыя папироски… Табакъ!?... Да,  настоящiй  табакъ!? Добра ядуша  прислал… папироски… Это,  конечно,  Марина Семеновна,  кто же больше?... Она,  конечно. Вчеар она  спросила меня – развѣ я курить  бросилъ? Принесъ  папиросы Вадикъ, не смогъ отворить калитку,  не докричался… – и бросилъ  черезъ шиповникъ,  милый… Вотъ, спасибо. Табакъ чудесно  туманитъ голову… 

       

Н А   «Т И Х О Й   П Р И С Т А Н И»  

  

Въ густѣющихъ  сумеркахъ я иду  на «Тихую Пристань». Она  успокаиваетъ  меня. Тамъ – дѣти. Тамъ – хоть  призрачное – хозяйство. Тамъ – слабенькая  старушка еще  пытается  что-то  дѣлать,  не опускаетъ руки. Ведетъ  послѣднюю  скрипку разваливающагося оркестра. У ней – порядокъ. Всѣ часы  дня – ручные, и солнце у ней – часы. 

Козу уже подоили. Старушка  загоняетъ  утокъ – четыре штуки. Сидитъ  подъ грушей  дядя Андрей,  темный хохолъ,  куритъ и сплевываетъ  въ колѣни. Въ новомъ своемъ  костюмѣ – изъ  парусины  исправника, съ  мягкой,  его же,  шляпѣ.

– И вамъ не стыдно,  дядя Андрей, – слышу, отчитываетъ его  Марина  Семеновна. – а по-нашему, это воровствомъ называется!..

– Ско-рые вы на слово, Марина Семеновна… – отвѣчаетъ  дядя Андрей – заносится. – А чого робить, по-вашему? Я жъ голодрабецъ,  оборвався, якъ…  песъ! А  кому тэпэрь  на стульчикахъ  лежать-кохаться? Нема  вашихъ  пановъ-паничей,  четыре срока  на чердачкѣ  пустоваютъ… Ну, товарищи  заберутъ…  легшее вамъ  съ того  будэ? И потомъ…  вже усенародное, какъ  сказать…      

– Какъ  вы испоганились, дядя Андрей! Вы жъ  были  честный человѣкъ,  работали  въ виноградникахъ,  завели корову…

– Ну,  шшо вы  мнѣ голову  морочите? Ну,  какая  тэпэрь  работа? И  сезонъ  кончился… Пойду  по веснѣ на степь! 

– Ничего не найдете на степу! ни-чего! Экономiи  пустуютъ,  мужики на себя сами управятся…

– Вѣрно говорите. Ну, и…  такъ и  сгадываю…  чого  мэнэ  робить? ну,  чого?..  лысаго бiса  тѣшить?..  Нѣтъ у васъ  сердца настоящаго! 

Молчанiе. Утки  ве\перевалочку  подвигаются  на ночлегъ.

– Якихъ  утенковъ  навоспитали… съ  листу,  будто! Ужъ  вы не  иначе слово  какое умѣете…  волшебное…

– Слово, голубчикъ… – сердится  Марина Семеновна – За-бо-та! вотъ  мое какое слово! Я  чужое  не обдираю,  винцо не сосу…

– О-пять – двадцать пять… Я съ  вами душевный  разговоръ  имѣю,  а вы… свербите! Вино я на  свои пью… я поросенка вымѣнялъ,  кровнаго… А что такое  парусина? Полковникъ померъ… Не помри онъ – здѣсь ему  часу не жить! вразъ  конецъ,  какъ онъ былъ исправникъ. Намъ ученые люди говорили…  по-лицiя тамъ,  попы… купцы,  офицеря… – всѣхъ  чтобы,  до корня! Самые  умные  соцiалисты… Изъ  васъ  потомъ  всего  понадѣлаемъ по своему  хвасо-ну! До слезъ  кричали! У Севастополи… Помогайте  намъ – все ваше  будэ…  Ну?  и чья  тэпэрь,  выходитъ,  парусина? Вы – богачка  противъ меня… а все парусиной тычете!  

 – Это я-то, богачка?  Да вы  лучше   спать ступайте…

– Это  ужъ я самъ  знаю,  чего... спать  ли…

– Вы  не выражайтесь  похабнымъ словомъ! 

– От-то-то-то!.. Вы…  буржуйка  противъ меня! Голому мнѣ ходить? при  васъ да безъ портковъ? А мнѣ  стыдно!.. 

– Охъ, дядя Андрей!  Попомните  вы мое слово…  подохнете! Будутъ васъ  черви ѣсть! 

– Червя…  она  усякаго  будэ  исты… по писанiю Закона![6] И васъ  будэ  исты, и грахва усякаго, и…  псяку. А поросенка я  вымѣнялъ,  себя обезпечилъ.. не будетъ вамъ  непрiятности черезъ его. А выпилъ я  по семейной  непрiятности, сказать… Я ей  голову  отмотаю, Лизаветѣ, за мою корову! Хочь  ее дѣвчонка,  падчеря моя… съ  матросомъ  спуталась… мнѣ  теперь  на…плевать! Моя  корова!  

Жабы въ  худомъ  водоемѣ начинаютъ  кряхтѣть – кто  громче. Кряхтитъ и дядя Андрей. Когда  онъ пьянъ,  начинаетъ  въ  немъ  закипать  смутная  на что-то  досада-злость.

– Вамъ,  дядя Андрей,  время на  другой  бокъ валиться. На которомъ  вчеар лежали? 

– А что  вы объ себѣ такъ понимаете? Бокъ-бокъ… Хочу – на брюхо,  хочу, – на…….. ляжку!  Не закажете! 

– Не смѣйте мнѣ худыхъ  словъ   говорить!

– А вы мнѣ голову не морочьте,  что могете сады садить! Не могете  вы сады садить. А я по документу могу…  отъ управленiя… Государственныя  Имущества! И печати  наложены! Я на  Альмѣ у генерала  Синявина  садилъ,  а онъ, задави его  болячка… не могъ! Онъ  поученному, а я  изъ  прахтики! 

– Знаю я  Синявина,  очень хорошо знаю...  и не  врите!.. 

– Вы все-о  знаете… А вотъ  вы чого  не знаете! Какъ  матросики въ  восемнадцатомъ году  налетѣли… Первый допросъ: – «У васъ  сады огромалные? кровь народную пьете…  исплотацiя? Намъ  все извѣстно по телеграхву»! – заразъ повели въ сады! А у него стро-го было,  по-рядку  требовалъ… не дай  Боже! Встрѣваютъ  меня  немедленно: чты вы за человѣкъ? Ну,  наймыть…  ну? – Строгой? – Баринъ строгой, говорю.  Порядокъ требуютъ. – Ладно,  будетъ ему порядокъ! – А былъ дотошный… На усякомъ  езенплярѣ  обязательно  чтобы  ярлыкъ, и про насѣкомое  знали. Заплакалъ, какъ  его въ сады привели. Погибнутъ  мои сады! Дозваольте мнѣ, говоритъ,  съ  любимой  грушкой проститься… первый разъ на ней плодъ вяжется! – Трогательно какъ,  до совѣсти… Допрашиваютъ  матросы: – А которое  ваше  дерево дорогое-любимое? – А вотъ  это! – А  у нихъ  была ГРУ-ша,  отъ  ливадiйскихъ  сортовъ привита. – Ведите  меня къ грушѣ – «Императрисъ»! – А тѣ  смѣются.  Привели. – Самая  эта? – Эта. Только  зацвѣтать  сбирается! Дюжiй  одинъ, ка-акъ  насутужился… – рразъ, съ корнями! – Вотъ  вамъ – Императрисъ! Изъ  винтовки  двое  пришли – вразъ. Контрицанеръ! Гляжу –  го-товъ  генералъ Синявинъ,  Михалъ  Петровичъ! Портсигаръ  изъ брюкъ  вынули… А еще  были у нихъ  гуси съ шишками на клювѣ,  китайскаго  заводу… Гусей на штыкѣ  пожарили. Пиръ  былъ…

– И вы  попировали…

– Ну, я… за упокой  души, сказать… пмянулъ. Жалости подобно! Понтсигаръ  былъ  знаменитый, съ минограмой, отъ учениковъ дареный. За обученье  про насѣкомое. Вредъ очень понимали для садовъ. И все съ  ножичкомъ,  бывало, ходютъ. И какой сучокъ вредный,  заразъ – чикъ! Са-ды у насъ были…

– А чего  вы съ  ними  сдѣлали! И съ  людьми, и съ  садами?.. Молчите,  не переговорите меня! А теперь – нѣтъ работы?! Да побiй меня Боже,  да чтобы  ваъс  загодя  черви не  съѣли…

– Да его  усе  полытика, Марина  Семеновна! Я жъ говорю, усе  глупая  полытика. А мы  шо? Мы… намъ  Господь какъ положилъ? Усѣ  православные христiане…  шобъ  каждый  трудывся… А ужъ за  свою корову… голову ей,  гадюкѣ,  отмотаю! Надо и о зимѣ подумать… Ладно!...

У него  назрѣваетъ  драма – всѣмъ  извѣстно. 

Съ революцiей дядя  Андрей  «занесся». Пришелъ  съ Альмы,  изъ-подъ  Севастополя, къ женѣ – къ  Лизаветѣ-чернявой, – служила она  при пансiонѣ. Не  пришелъ, а верхомъ  прiѣхалъ! Не вышло изъ  него  дрогаля, да и возить стало нечего, – лошадь  продалъ. Пробовали  съ  Одарюкомъ  спиртъ гнать – и тутъ не вышло. И сталъ  дядя Андрей  при Лизаветѣ жить,  при коровѣ. Вырастила  Лизавета  великими  трудами корову,  съ телушки воспитала. Выдала  дѣвчонку  Гашку за матроса-головорѣза, съ  морского пункта.  Тутъ-то дядя Андрей  и напоролся: думалъ корову  себѣ забрать,  на свое  хозяйство  садиться, а тутъ –  матросъ!

– А въ  чеку?! Выведу  въ расходъ въ  двѣ минуты! 

Это тебѣ не господинъ  Синявинъ! 

Засѣло  семь человѣкъ матросовъ  въ наблюдательный  пунктъ,  на докторскую дачу, – смотрѣть за моремъ: не идетъ  ли корабль контр-революцiонный! Выгнали  доктора въ пять минутъ,  пчелъ изъ улья  швырнули-подавили,  медъ поѣли.  Садъ весь запакостили  въ  отдѣлку. Семеро  молодцовъ – бугай-бугаемъ.

– Командное  у насъ дѣло! На море  въ  бинокли  смотримъ! Народъ  отборный: шеи – бычьи,  кулаки – свинчатки, зубы – слоновая кость. Ходятъ – баркасъ-баркасомъ,  перекачиваются, – дѣвкамъ и  сласть и гибель. На пальцахъ перстни,  на рукахъ  часики-браслетки, въ штанахъ  отобранные  портсигары – квартирная добыча. Кругомъ голодъ, у матросовъ – бараньи тушки,  сала, вина – досыта. Дѣло сурьезное – морской пунктъ! 

Попала  Лизавета подъ  высокую руку. Забралъ къ себѣ въ пунктъ  матросъ дѣвку  Гашку,  забралъ  и приданое – корову,  поставилъ въ подвалъ  подъ пунктъ. Сталъ матросъ  молоко пить,  дѣвку любить. И сѣлъ  дядя Андрей  на мель: не  возьмешь матроса!  

Ходятъ  матросы  веселые,  гладкiе, по ночамъ изъ винтовокъ въ море палятъ,  по садамъ остатнiя  розы  дорываютъ – для  дамъ сердца.

– Роза – царица  цвѣтовъ, народное  достоянiе! 

Пожгли  заборы,  загадили  сады – доломали. Пошли  по садамъ  доглядывать  коровы.

– Коровы – народное  достоянiе! 

Пошли  пропадать коровы. 

Вотъ и  надумываетъ  дядя  Андрей, какъ  овладѣть  коровой. 

– Изъ-подъ земли  достану! Судъ теперь  гашъ  народный!  

Уходитъ  дядя Андрей къ себѣ,  въ исправничью дачку=флигель. Мы сидимъ  въ темномъ дворикѣ, подъ верандой. Вадикъ  и Кольдикъ спятъ. «Прелесть» и «Бубикъ-Сударь» – въ надежной  крѣпости. 

– На глазахъ  погибаетъ  человѣкъ… – говоритъ  съ сердцемъ  Марина  Семеновна. – Говорю ему: налаживайте  хозяйство! Видите, я – старуха,  и то борюсь, а вы  и свой и мой  огородикъ  стравили поросенку,  лѣнь поливать стало! Говоритъ: порядку  нѣтъ,  не сообразишься! Вотъ  гдѣ  развалъ  всего! Мы  еще  напрягаемъ послѣднiя  силы,  а онъ  готовъ. Какъ  мухи  гибнутъ! А все  кричали – на-ше! 

Меня  трогаетъ  это упорное  цѣплянье,  борьба за  жизнь. Не  удержать  ей мотыжку! Я  беру  ея  сухенькую  руку,  благодарю  за табакъ…

– Жизнь умирать не  хрчетъ, – говоритъ она съ  болью. – Ей  нужно,  нужно  помочь!.. 

Не можетъ  она повѣрить, что  жизнь хочетъ покоя, смерти: хочетъ покрыться  камнемъ; что  на нашихъ  глазахъ  плыветъ, каък снѣгъ  на солнцѣ. На ея глазахъ  умираетъ «Розовое Царство»,  валится черепица,  тащутъ  изъ  плетня колья,  рубятъ въ саду  дкрквья. Чудачка… Останутся  только  разумные?!  Останутся только  – дикiе,  сумѣютъ  урвать  послѣднее. Я не хочу  тревожить  вѣрующую душу, – у ней  внучки… 

Приходитъ  учительница съ добычи. Приноситъ  Падалку  и мѣшокъ  виноградныхъ  листьевъ. Съ утра  она ничего  не ѣла. Она хочетъ  испечь  лепешку.  Хотятъ  угостить  меня. Спасибо, я  ѣлъ сегодня. Я даже  пилъ молоко! Откуда? А  добрая душа принесла – сказала:

– Курочки занесутся, можетъ… яичкомъ отдадите.

Нѣтъ, мои курочки  никогда не  занесутся. Онѣ все  таютъ,   не обрасываютъ зимнимъ перомъ: и на  перо  нѣтъ  силы… 

                

Ч А Т Ы Р Ъ-Д А Г Ъ     Д Ы Ш И Т Ъ  

 

Всю ночь  дьяволы  громыхали  крышей, стучали  въ стѣны,  ломились въ  мою  мазанку,  свистали, выли… – Чатыръ-Дагъ ударилъ! 

Вчера  кроткое  облачко  лежало на его  гребнѣ. Сегодня  онъ  бурно «дышитъ». Послѣдняя  позолота  слетѣла  съ горъ – почернѣли онѣ  зимней смертью. Вымело  догола кругомъ,  и хоронившiеся  за сѣнью  дачки  пугливо  забѣлѣли. Теперь  не спрячешься,  когда  Чатыръ-Дагъ  дышитъ. Сколько же  ихъ раскидано,  сиротъ горькихъ! Вышли  изъ лѣсовъ камни – смотрятъ. Теперь будутъ  лежать – смотрѣть. Открыли  горы каменные глаза свои,  недвижные и  пустые… Когда  Чатыръ-Дагъ  дышитъ,  всѣ горы  кричатъ – готовятся! Татары  это давно  знаютъ. И не боятся.

Теперь  всѣ боятся. Готовься! Къ смерти? Къ чему же еще готовиться?.. 

Вѣтеръ  гонитъ  меня къ татарину – проситъ  зерна  за рубашку,  проданную  еще лѣтомъ. Не дастъ… Хоть  табаку  достану. 

Туда,  черезъ  городокъ,  подъ кладбище. Иду  по балкамъ, – глядятъ  зѣвами  на меня. Виноградники  ощетинились  черными рогами – отдали чубуки  на топливо. Вотъ и сарай-дача,  у пшеничной  котловины, – жило здѣсь  Рыбачихино семейство. 

Прощай, Рыбачихино семейство!  Потащились  дѣвчонки  за перевалъ,  поволокли  тощее свое  тѣло – кому-нибудь на радость. Гудитъ  вѣтеръ  въ  недостроенной  дачѣ, въ  пустомъ бетонѣ. Воетъ въ своей лачугѣ Рыбачиха, – надъ  мальчикомъ,  надъ  трехлѣткой  плачетъ,  дѣтолюбивая. Я знаю  ня горе: померъ  малььчикъ. Послала  судьба  на конецъ  дней  радость: къ полдюжинѣ  дѣвчонокъ прикинула  мальчишку, – придетъ  время,  будетъ съ отцомъ въ море ѣздить! 

Приходила  на Горку  дѣвчонка  отъ Рыбачихи,  плакалась:

– Одинъ вѣдь онъ у насъ,  мальчишка-то… всѣ  жалѣемъ! Помретъ – больше  мать-то  и сродить не  сможет…  ужъ очень теперь харчи  плохiе! Мать-то  у насъ  еще крѣпкая,  сорокъ два годочка…  еще  бы сколько народила, на харчахъ-то…

Все  проѣли: и корову, и пай артельный. Померъ  на прошлой недѣлѣ старый рыбакъ,  наѣлся  винограднаго жмыху досыта,  на сковородкѣ жарилъ. Народилъ  дѣтей  полонъ  баркасъ,  дождался,  наконецъ,  с в о е й  власти и…  ушелъ въ  дальнее плаванiе,  а дѣтей оставилъ. 

Гонитъ меня,  сшибаетъ вѣтромъ отъ Чатыръ-Дага.  Проволока  путается въ ногахъ,  сорванная  съ оградъ. Не думаю я о вѣтрѣ. Стоитъ  передо мной Николай,  рыбакъ старый. На морѣ  никогда не  плакалъ, а гоняло  его  штормягами  и подъ  Одессу,  и подъ Батумъ, – куда только не  гоняло! А на землѣ заплакалъ. Сидѣлъ  у печурки,  жарилъ  «виноградные пироги». Сбились  дѣвчонки  въ кучку. Сидѣлъ  и я у печурки,  смотрѣлъ какъ побитымъ  сизымъ кулакомъ мѣшалъ  на сковородкѣ старикъ «сладкую  пищу». Разсказывалъ, – цѣдилъ  по слову – каък  ходилъ   п о г о в о р и т ь   начистоту съ  представителемъ   с в о е й  власти,  съ товарищемъ  Дерябой…

– О н и… въ  Ялы-Бахчѣ… все управленiе… сколько  комнатъ! а мы…  дожидаемъ… изъ комнаты въ комнату насъ…  гоняютъ… то дѣвки  стрыженыя…  то мальчишки  съ  этими…  левонверами…  печатками  все стучатъ…  хазяева наши новые…  невѣдомо откуда… въ  гробъ  заколачиваютъ…  съ  бородкой  ни одного не  видалъ,  солиднаго… все  шатiя…  

Понимаю твою обиду,  старикъ…  понимаю, что и ты  могъ  заплакать. Отъ слезъ легче. Калѣчный,  кривобокiй,  просоленный  моремъ,  ты-таки  добился до комнаты  №1, – прошелъ  всѣ камни,  всѣ нужныя  лавировки сдѣлалъ и потянуло  тебѣ удачей: увидалъ товарища  Дерябу! Крѣпкаго,  въ бобровой  шапкѣ, въ хорьковой  шубѣ – за заслуги передъ тобой! – широкорожаго,  зычнаго товарища  Дерябу! Ты,  чудакъ, товарищемъ называлъ  его, душу ему открылъ… разсказалъ, что у тебя семеро  голодаютъ, а ты – больной,  безъ хлѣба  и безъ добычи. Надоѣлъ  ты ему, старикъ. Не надо было такъ хмуро,  волкомъ,  ворчать,  что  обѣщала власть  всѣмъ  трудящимъ…

Сказалъ тебѣ  товарищъ  Деряба:

– Что я вамъ…  рожу хлѣба?! 

Кулакомъ  на тебя  стучалъ  товарищъ  Деряба. Не далъ  тебѣ  ни баранины,  ни вина, ни сала. Не подарилъ  и шапки. А когда ты,  морякъ старый,  сѣлъ въ коридорѣ и вытянулъ  изъ рваныхъ штановъ  грязную тряпицу, мимо тебя ходили въ офицерскихъ штанахъ-галифэ, послѣ разстрѣловъ подѣленныхъ, и колбасу жевали. А ты потиралъ гноившiеся глаза и хныкалъ,  поводилъ носомъ,  потягивалъ  колбасный запахъ… Взяло тебя за сердце,  остановилъ ты одного,  тощенькаго, съ ноганомъ,  и поросилъ  тоненькимъ голоскомъ – откуда взялся! –

– Товарищъ… Весной на митингѣ…  про народъ  жалѣли, приглашали къ себѣ… Припишите  ужъ все семейство въ  партiю… въ кумунисты… съ голоду подыхаемъ!.. 

Тебѣ повезло:  попалъ ты  на секретаря  товарища  Дерябы. Спросилъ тебя  секретарь съ ноганомъ: 

– А какой у васъ  стажъ, товарищъ? 

Ты, понятно, простакъ, не понялъ,  что надъ тобой смѣются. Ты и слова-то  того не понялъ. А если  бы ты и понялъ, ну,  что сказалъ бы?  Твой стажъ –  полвѣка работы въ морѣ. Этого, старикъ, мало. Твой  стажъ – кривой бокъ,  разбитый, когда ты уалъ  въ трюмъ  на погрузкѣ,  руки въ мозоляхъ, ноги,  разбитыя зимнимъ моремъ… И этого,  чудакъ, мало! У тебя нѣтъ  самаго  главнаго стажа – не пролилъ ты и капли  родной крови! А у   т о г о   имѣется главный  стажъ: разстрѣливалъ  по подваламъ! За  это у него  и колбасы вдоволь. З аэто и ноганомъ  ходитъ,  и говоритъ съ  тобой  властно! 

Ты поднялся,  оглянулъ  живые  его глаза – чужiе,  его  тонкiя  и кривыя  ноги… И хрипнулъ: 

– Значитъ, дохнутъ?! Да хошь,  ребятъ  возьмите!

Ты  грозилъ  принести ребятъ. Тебѣ сказала: 

– Приводи, твое дѣло. Выведемъ  на крыльце…

Ты крикнулъ  ему  угрозу: 

– Та-акъ?! Въ море кину!.. 

– Дѣти твои,  кидай! Вотъ  чудакъ…  если всѣмъ нехватаетъ! 

Пошелъ ты  къ себѣ,  спустился  въ свою  лачугу… Не пошелъ  къ  рыбакамъ своимъ: у всѣхъ ты  позабиралъ,  а теперь  и у  нихъпусто. Наѣлся жмыху и померъ. Спокойнѣй въ  землѣ,  старикъ. Добрая она – всѣхъ принимаетъ щедро. 

Валитъ  меня  вѣтромъ на виноградникѣ,  на лошадиныя кости. Стоятъ  на  площадкѣ, на всѣхъ  вѣтрахъ,  остатки  дачки-хибарки  Ивана  Московскаго, – двѣ сѣтки. За ними  передохнуть можно. Когда  Чатыръ-Дагъ  душитъ – дышать  человѣку трудно. Смотрю – хоронится отъ вѣтра, Пашка,  рыбакъ,  лихой парень. Тащитъ  домой добро – вымѣнялъ  гдѣ-то  на вино  пшеницы, сверху  запустилъ соломки,  чтобы  люди не кляли.

– Ну, какъ живется?

Онъ  ругается,  какъ  на  баркасѣ

– А-а……… подъ зябры взяли,  на куканѣ водятъ! Придешь съ  моря – все забираютъ,  на всю артель  десять  процентовх оставляютъ! Ловко  придумали –  коммуна  называется. О н и   правютъ,  своимъ  мѣста  пораздавали,  пайки  гонятъ, а  ты на нихъ работай! Чуть  что – подваломъ  грозятъ. А мы… – насъ  шестьдесятъ  человѣкъ  дураковъ-рыбаковъ, – молчимъ. Глядѣли – глядѣли…  не  желаемъ! Еще десять  процентовъ  прибавили. Запасу  для себя  не загонишь,  рыба-то  временемъ ходъ  имѣетъ.  Пойдешь въ море – ладно,  думаешь,  выгрузимъ,  гдѣ поглуше, – стерегутъ!  Пристали  за «Черновскими Камнями»,  только баркасъ выпрастывать принялись, – а ужъ   о н ъ  тутъ какъ тутъ! «Это  вы чего  выгружаете? противъ  власти?!» Ахъ,  ты,  паршивый!  Раза  далъ…  н е  дыхнулъ бы! А за   и м ъ – стража!  Наши же сволочи,  красноармейцы, съ  винтовками  изъ камней лѣзутъ! За то имъ  рыбки  даютъ… Отобралъ! Да еще рѣчь  произнесъ, ругалъ: пролетарскую  дисциплину  подрываете! Комиссаръ, понятно… 

– Власть-то   в а ш а.

Пашка сверкнулъ  глазами и стиснулъ  зубы. 

– Говорю – подъ  зябры  ухватила! А вы –  в а-ш а! Всю  нашу  снасть,  дорожки,  крючья,  баркасы – все забрали, въ  Комитетъ,  подъ замокъ. Прикажутъ: выходи въ море!  Рабочiе сапоги,  какъ на берегъ сошли, – отбираютъ! Совсѣмъ  рабами  подѣлали. Ладно,  не выѣзжать! Въ подвалъ  троихъ  посадили, – нкуда  податься! Депутата  послали  въ  центръ,  шумъ  сдѣлали… Три недѣли  въ море не выходили! Отбили  половину  улова,  а ужъ  ходъ  камсы кончился. Седьмой мѣсяцъ  и вертимся,  затощали. Что выдумали: – «Вы – говорятъ – весь городъ должны кормить, у насъ коммуна»!  Присосались – корми!  Бѣлужку  какъ-то  закрючили… – выдали по кусочку мыла, а бѣлужку… въ Симферополь,  главнымъ своимъ, въ  подарокъ! Бы-ло  когда  при царѣ?! Тогда  намъ  зе бѣлужку, бывало…  любую цѣну,  какъ  Ливадiя  знакъ  подастъ! Свобода-то  когда  была,  мать ихъ…! Да  раньше-то  я на себя,  ежели я счастливый,  сколько могъ  добывать? У меня  тройка  триковая была,  часы на двѣнадцати камняхъ,  сапоги  лаковые…  отъ дѣвокъ отбою не было. А теперь  вся  дѣвка у   н и х ъ, на прикормкѣ,  какихъ  полюбовницъ себѣ  набрали…  изъ  хорошаго  даже роду! Попа нашего  два раза  забирали,  въ Ялты возили! Ужъ мы  ручательство  подавали! Намъ  безъ попа нельзя, въ  море ходимъ! Уйду,  мочи моей не стало…  на Одестъ  подамся, а тамъ – къ  Румынамъ… А что  народу  погубили!  Которые у Врангеля  были по мобилизацiи   солдаты,  раздѣли  до гульчиковъ,  разули,  голыми погнали  черезъ горы! Пла-кали мы, какъ  сбили  на базарѣ…  кто въ одѣялкѣ,  кто овсе  дрожитъ въ  одной рубахѣ,  безъ нижняго… каък надъ  людями  измывались! Въ  подвалахъ  морили… потомъ,  кого разстрѣлили,  кого куда…  не доищутся. А всѣхъ, кто въ  милицiи  служилъ изъ злѣба, простые же солдатики… всѣхъ до единаго разстрѣляли! Сколько-то тыщъ. И все этотъ  проклятый… Бэла-Кунъ, а у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а  настоящая фамилiя неизвѣстна…  вотъ звѣрь,  стерьва! Ходилъ я за одного хлопотать…  показывали мнѣ тамъ одного,  главнаго чекиста… Михельсонъ, по фамилiи…  рыжеватый, тощiй,  глаза зеленые,  злые, какъ у змѣи… главные эти трое орудовали…  безъ милосердiя! Мой товраищъ  сидѣлъ,  разсказывалъ… Ночью – тревога! Выстроятъ  на дворѣ всѣхъ,  придетъ  какой въ красной шапкѣ,  пьяный… Подойдетъ  къ  какому,  глянетъ въ глзаза… – р-разъ! – кулакомъ по мордѣ. А потомъ – убрать! Выкликнутъ тамъ  с колько-нибудь – въ расходъ!  

Я говорю Пашкѣ

– Вашимъ  же именемъ  все творится.

Нѣтъ,  онъ  не понимаетъ. 

– Вашимх менемъ  грабили,  бросали людей въ море,  разстрѣливали  сотни тысячъ…

– Стойте! – кричитъ Пашка. – Это самые паскуды! 

Мы стараемся перекричать вѣтеръ.

– Ва-шимъ  же… именемъ!                    

– Подмѣнили! Окрутили! 

– Воспользовались,  какъ  дубиной! Убили  лучшее, что въ народѣ было…  поманили васъ  на грабежъ… а вы  предали  своихъ братьевъ!.. теперь  вамъ  же на шею  сѣли! Заплатили  и вы!.. и платите! Вонъ  и Николай заплатилъ,  и Кулешъ, и… 

Онъ  пучитъ глаза на меня, онъ уже  давно самъ   ч у е т ъ.

– На Волгѣ  ужъ…  миллiоны! Не проливается  даромъ кровь!.. Возмѣ-рится![7]

– Дуракъ нашъ народъ… – говоритъ  Пашка, хмурясь. – Вотъ  когда  всѣхъ на берегу выстроятъ  да въ  руки по ложкѣ  дадутъ,  да прикажутъ – море выхлебай,  туды-ть   твою растуды-ть!.. – вотъ тогда  поймутъ. Теперь  видимъ, къ  чему вся склока. Кому могила, а   и м ъ   свѣтелъ лень. Уйду! На Гирла уйду, ну ихъ,  къ ляду!...

Пашка  забираетъ  мѣшокъ. Только теперь  я вижу, какъ  его  подтянуло, и какъ  обносился онъ.

– Пшени-чка-а… Пять  верстъ  гнались… 

Голосъ  срываетъ  вѣтромъ. Онъ безнадежно  машетъ  и пригибается  отъ  вихря къ землѣ,  хавтается за рогульки на виноградникѣ,  путается  за нихъ ногами.

Дальше,  ниже. Вотъ и миндальные  сады доктора. Въ вѣтрѣ  мальчишки рубятъ… а, пусть! Прощай, сады! Не зацвѣтутъ по  веснѣ,  на засвищутъ дрозды по зорямъ. Шумитъ  Чатыръ Дагъ – …до…лло..йййййй!... – сѣверъ  по садамъ  свищетъ, реветъ въ порубкахъ… И море черезъ  сады видно… – погналъ  Чатыръ-Дагъ  на море купать барашковъ! Визжатъ-воютъ голые миндали, сѣкутся  вѣтками, – хлещетъ  ихъ Чатыръ-Дагъ бичами – до-лойййй… – давнiй пустырь  зоветъ,  стираетъ сады миндальные,  воли хочетъ. Забился  подъ горку докторъ…  да живъ ли?... 

Вѣтромъ  срываетъ меня  съ  тропинки, и я круто  срываюсь въ балку,  цапаюсь  за шиповникъ. Вотъ куда я попалъ! Ну,  что же…  зайду  проститься – совершаю  послѣднiй  кругъ! Взгляну  на праведницу  въ проклятой жизни… 

        

П Р А В Е Д Н И Ц А-П О Д В И Ж Н И Ц А 

 

Лачуга,  слѣпленная  изъ глины. Сухiя  мальвы  треплются на вѣтру,  тряпки  рвутся  на честоколѣ. Одноглазый  цыпленокъ  уткнулся  головкой въ  закрытую сараюшку,  стынетъ – калѣка. И все ѣ калечное. На  крышѣ – флюгеръ,  работа покойнаго  Кулеша-сосѣда, – арапъ  желѣзный подрыгиваетъ,  лягаетъ  ногой  серебряной,  сапогомъ  вѣтеръ. 

Позналъ  Прокофiй  Антихриста – и померъ. Знаю,  какъ  онъ померъ. Все ходилъ  по заборамъ,  по  пустымъ  окнамъ –  читалъ приказы, разглядывалъ печати: «антихристову печать»   отыскивалъ. Придетъ въ  лачугу и сядетъ въ уголъ.

– Ну, чего  ты, Прокофья…  вонъ починка! – скажетъ  ему  жена Таня.

– Де-кретъ! декретъ!! – шепчетъ  Прокофiй  въ  ужасѣ. – Полотенца,  рубахи приносить   в е л и т ъ! Жду,  все жду…

– Ну,  чего ждешь-то, глупый?  Хоть пожалѣлъ дѣтей-то..! 

– Знака настоящаго жду…  тогда..! 

– Измучилъ ты меня!.. Ну,  какого  тебѣ  знака еще… Господи! 

– Дектретъ  г о т о в и т ъ! Крестъ  чтобы   е м у  приносили,  тогда и   п е ч а т ь   положитъ… Слѣжу…

Понесъ  Прокофiй  полотнеце – «по декрету». Подалъ  полотенце. 

– А рубахи нѣту? – спросили. – Рубахи очень  нужны шахтерамъ,  товарищъ!.. 

– По-слѣдняя! –  дрогнувшимъ  голосомъ сказалъ  Прокофiй и приложилъ  руку къ  сердцу. – А когда  крестъ…  снимать  будете? 

Его хотѣла арестовать,  но знающiе  сказали, что это  сумасшедшiй  сапожникъ. Онъ вышелъ  на набережную,  пошелъ  къ военному пункту  и запѣлъ – «Боже, Царя храни»!  Его тяжео избили на берегу,  посадили въ подвалъ  и увезли за горы. Онъ скоро померъ.

Я смотрю  на сиротливую  лачугу. Вотъ  плетешокъ  не обрывчикѣ – его работы. Пустой  хлѣвокъ: давно  проданы  свиньи,  послѣднее  хозяйство.  «Одноножка» одна  осталась – дѣтямъ. Двѣ  дѣвочки-голоножки  возятъ на ниточкахъ  щепки – играютъ  въ пароходы. За окошкомъ  мальчикъ  грозится  сухою  косточкой.

Я хочу  повидать  Таню. А, вотъ  она. Куда  собралась  она въ  такой  вѣтеръ,  сдувающiй  съ  горъ камни? Она  стоитъ  на порогѣ – уже  въ пути. 

– Здравствуйте. А я за горы,  вино мѣнять…

На ней  кофта,  на головѣ  ситцевы  платокъ,  босая. За спиной – боченокъ  на полотенцѣ,  пудовый. На  груди,  на веревкахъ, перевитыя  тряпками – чтобы не  побились! – четыре бутылки. Походное  снаряженiе. 

Я понимаю, что значитъ  это – «за горы». За полсотни  верстъ,  черезъ  перевалъ,  гдѣ уже снѣгъ  выпалъ, она понесетъ  трудовое свое вино, – потащитъ  черезъ лѣса,  черезъ мосты надъ оврагами,  гдѣ боятся  ѣздить  автомобили. Тамъ  останавливаютъ проѣзжихъ. Тамъ – зеленые,  красные,  кто еще?... Тамъ виситъ  надъ  желѣзнымъ мостомъ,  на сучьяхъ, – семеро. Кто они – неизвѣстно. Кто ихъ повѣсилх – никто не знаетъ. Тамъ  прочитываютъ  бумаги,  выпрастываютъ  карманы… Коммунистъ? – въ лѣсъ уводятъ. Зеленый? – укладываютъ  на мѣстѣ. Гражданинъ? –  пошлину  заплати,  ступай. Тамъ  волчья  грызня и свалка. Незатихающiй  бой людей желѣзнаго вѣка – въ камняхъ. 

И она,  слабенькая,  мать Таня, – идетъ  туда. Сутки  идетъ – не  ночуетъ,  не останавливается,  несетъ и несетъ  вино. Выгадаетъ  пять  фунтовъ хлѣба. Идетъ оттуда  съ мукой. А черезъ  три дня  лпять – вино,  и опять  горы, горы…

– Трудно. Да вѣдь дѣ-ти… Пять  разъ ходила, въ шестой. Сплю когда,  во снѣ вижу – иду, иду…  лѣсъ да горы, а вино за спиной – Буль-буль…  плещется. Когда идешь – спишь… буль-буль… Ноги  обила, а обувку  гдѣ же! Кормимся…

Когда-то  она жила, какъ  люди,  стирала  на прiѣзжихъ. Часто водила дѣтей,  сытенькiй всегда были. Прокофiй  саподничалъ,  читалъ Библiю и  поджидалъ Правду. Пришла – навалила камень. 

– Не обижаютъ на дорогѣ

– Всего бывало. Вышли изъ лѣсу, остановили. Ну,  еще  молодая я… «Пойдемъ  жить въ лѣсъ съ нами»! – Дѣти у меня,  говорю, а то  бы сх вами осталась! – Посмѣялись,  хлѣбушка  дали… Попались добрые люди,  страдающихъ понитмаютъ…

– «Зеленые», что не хотятъ  неволи? 

– А не знаю… – робко  говоритъ Таня. – Одинъ сала кусокъ сунулъ. Говоритъ – снеси  дѣтямъ… у меня, гвооритъ, тоже дѣти… А то было,  подъ  городомъ… вотъ  дойду!..  вино у меня  отняли… Въ ногахъ валялась… – «Молчи, говоритъ, спикулянка»! Пошла назадъ, холодная-голодная, насилу  добралась.. Спасибо, татаре въ  долгъ  опять вина дали.

Звѣри, люди – всѣ одинаковы, съ  лицами человѣчьими, бьются, смѣются,  плачутъ. Выдерутся  изъ камня – опять  въ камень. Камней, лѣсовъ и бурь не  боится Таня. Боится: потащатъ въ  лѣсъ, досыта  насмѣхаются, вино все выпьютъ, ее всю выпьютъ… – ступай,  веселая! 

– Приду – испеку  имъ хлѣбца. Ѣдятъ,  меня  дожидаются, одни…

Когда-то  мальвы въ саду цвѣли, голуби  ворковали, постукивала  швейная  машинка. Когда-то она, нарядная,  ходила  съ Прокофiемъ къ  обѣднѣ,  дѣвочеък  вела за  ручки, а Пркофiй  несъ  на рукахъ наслѣдника.

– Боюсь – не выдержу. Только судьбу  обманываю. Если  помощи  не дадутъ – всѣ  погибаемъ. 

Востороносенькая,  синеглазая,  привѣтливая, она  недавно была красива. Теперь – скелетъ большеглазый. Большеглазая  и дѣвочка. Спасется,  если  приметъ   повидавшагося  заглядывать толстошею-матроса съ  пункта. Пусть,  хоть матросомъ  спасетъ семью. Все летитъ въ  прахъ, горитъ.

– Ну,  живите… хлѣбца я вамъ  порѣзала,  по  бумажкамъ. Христосъ съ вами… Сосѣдка заглядываетъ  когда…

Прощай,  подвижница!

На меня смотритъ  дѣвочка,   показываетъ  на щепку: 

– Па… ла… ходъ… у-у-у…

Мальчикъ  косточкой  по стеклу стучитъ.

Ушла Таня. Смотрю на Чатыръ-Дагъ – ясный-ясный. Тамъ  вышелъ снѣгъ. Туда, за его  громаду,  полѣзетъ  съ боченкомъ Таня,  а онъ  будетъ ее сдувать. Будутъ  орлы  кружится. А вино – весело за спиной – Буль-буль-буль…

      

П О Д Ъ   В Ѣ Т Р О М Ъ 

        

Миндальные  сады  доктора… Надо зайти проститься. Я совершаю  послѣднiй  кругъ,  послѣднее  нисхожденiе. Дѣлать  внизу  мнѣ нечего: сидѣть  на горѣ легче. 

Охлестываетъ меня  вѣтвями,  воетъ-визжитъ кругомъ. Показываетъ  и прячетъ  синее  море – играютъ на немъ  барашки. Бѣлѣетъ  черезъ  деревья домъ  доктора. Дубовая  колоды  вдѣланы  на вѣка.  Стѣны – крѣпость. Водоемы хранятъ  и въ жары студеную – зимнихъ  дождей – воду.  Продалъ  докторъ  свой  крѣпкiй  домъ и перебрался въ  новый изъ тонкихъ  досокъ, – въ  скворешникъ-гробикъ. 

А вотъ и докторъ. Онъ стоитъ  передъ  домикомъ,  неподвижно,  раскинувъ руки,  какъ  огородное чучело. Вѣтеръ треплетъ его  лохмотья.

– Вѣтромъ  занесло къ вамъ… докторъ… проститься передъ…  зимой! 

– Да-да… – бросаетъ  онъ  озабоченно, а его, кисель-киселемъ,  лицо  продолжаетъ смотрѣть кверху. – Зрѣнiе  провѣряю… Вчера  отчетливо  различалъ, а сегодня  шишекъ не  вижу…

– Вѣтромъ посбивало! 

– Вы думаете… Но я и  сучковъ не вижу. Десять  дней принимаю  одинъ миндаль… горькiй. Нѣтъ, оставьте! Я не  имѣю  охоты  продолжаться. Обидно,  что не  кончу  работу,  потеряю глаза… Заключительныя  главы – «апоөеозъ  русской  интеллигенцiи», не  успѣю! Слѣпну, ясно. Вчера одинъ  коллега, который  каждый  день умѣетъ  ѣсть пирожки,  прислалъ  пирожокъ…  но такiя  боли… опiумъ  принялъ  и уснулъ. Передъ утромъ  видѣлъ ее, Наталью  Семеновну… Положила голову на плечо… «Скоро… Миша»! Конечно – скоро. А вѣдь   д о л ж е н ъ  же быть хоть   т а м ъ   какой-нибудь мiръ, гдѣ есть какой-нибудь смыслъ?!  Ибо   х о т и м ъ  смысла! И вотъ,  подъ  опiумомъ  мнѣ  в с е   открылось, но…  забылъ! Два  часа  вспоминалъ… а какъ я былъ  счастливъ! Помню…  про «дядюшку»  что-то…

– Какъ,  про «дядюшку»?! 

– Какъ-будто,  смѣшно…  но… У человѣчества, у насъ,  у насъ!  д я д ю ш к и   не было!  Такого, положительного, съ  бородой  честной, съ  духомъ-то землянымъ,  с в о и м ъ…  съ чемоданчикомъ-саквояжикомъ, пусть  хоть и рыженькимъ, потертымъ,  въ которомъ и книги  расчетныя, и пряники съ  богомолья, и крестики отъ  Преподобнаго… и во-дица  с в я т а я…  и хоро-шая  плетка! 

– Не понимаю, докторъ!.. 

– Можетъ  быть   э т о   отъ  миндаля съ опiумомъ? –  прищурился  докторъ  хитро. – Я про  интеллигенцiю  говорю! Были  въ  ней только…  полюсы,  сѣверный и южный! Стойте,  вѣтра не бойтесь… н а м ъ  съ вами вѣтеръ  не повредитъ! не   м о ж е т ъ  повредить! Одинъ полюсъ,  хоть сѣверный, – «высоты духа»! Рафинадъ! Они только  тѣмъ и занимались,  что изъ  банкротства  за банкротство…  и духъ испустили! Гнили  сладостно и въ  томъ  наслажденiе  получали. Одну и ту же  гнилушку  подъ разными соусами  подавали, – какое  же, скажите,  питанiе въ…  гнилушкѣ,  хоть бы и съ  фимiамами?! А другой  полюсъ… –  плоть  трепетная и…  гну-усная,  тоже  подъ соусами  ароматными… – дерзатели-рвачи-стервецы! Эти  ничего  не подавали,  а больше  по санитарной  части:  в с е – долой! и – хочу  жрать! Но  подъ  музыку! съ  барабаномъ! жрать  хочу  всенароднаго и даже… всечеловѣчно! А между  нами «болть» колыхалась, молочишко святое!  Оно теперь,  понятно,  сквасилось и… А «дядюшки»-то не было! который  ни туда, ни сюда! А – погоди, малецъ: тебя   надо  въ  банѣ выпарить, голову  вычесать,  рубаху чистую на тебя надѣть,  вотъ  тебѣ  крестикъ  отъ Преподобнаго и…  букварь!  и плетка на случай! Я д р а-то не было! Молочишко-то  всю  посуду заквасило… Не понимаете?! Ага! Я эту  формулу  могу содержанiемъ  наполнить на  двадцать томовъ, съ историческими и всякими  комментарiями! Въ  лучшемъ случаѣ у насъ  вмѣсто   д я д ю ш к и-то   к у з е нъ   былъ! А чего отъ кузена ждать?! Рецептики у кузнеа  всегда больше  презервативнаго и ртутнаго характера. Онъ  изъ «Варьете» на двѣ  минуты къ бабушкѣ передъ соборованiемъ, а потомъ  къ мадамъАнго, на утреннiй  туалетъ, а тамъ  къ кузинѣ, а тамъ  пищеваренiемъ  занимается, стишками  побалуетъ  и въ  клубъ – друзья  дожидаются докладъ  объ «устремленiяхъ» послушать… И подметки   у него всегда протертыя! Да,  д я д ю ш к а! по немъ  скоро  весь  земной шаръ будетъ  тосковать… ибо ужъ  если ступитъ – знаетъ,  куда нога попадетъ! И въ  саквояжѣ у него всегда   с в о е! И въ  книжкѣ у него все,  до «нищему на паперти  подано – 2 копейки»! А у  кузена  больше  на манжеткѣ написано – «въ «Палермо»  метрродотелю 5», и не поймешь, какъ  и за что,  да и пять ли! 

Онъ  потеръ  глаза и принялся  провѣрять  по шишкамъ.

– Да,  слабѣютъ. Вчера  дубовую  дверь  ночью  ломали, лѣзли… да крѣпки! А окна, какъ  видите, на три  аршина, – предусмотрѣно! Такъ  они всѣ  мотыги  и лопаты  забрали. Такъ и съ  культурой! Передкомъ еще  тащилась, а какъ  передокъ  со шкворня, – заднiй  то станетъ и налетѣлъ – хряпъ! Ну… звѣри  сломали клѣтку, змѣи  разбили  стеклянный  ящикъ…

Я вижу,  какъ  онъ  задыхается отъ вѣтра,  пригибающаго  кипарисы,  но уходить нехочетъ и къ  себѣ не зоветъ. Проситъ  стоять за деревьями: такъ  не дуетъ.

– Конечно,  отвлеченности  теперь страшно утомляютъ,  но безъ нихъ  нельзя   даже  з д ѣ с ь! А   т е п е р ь  обобщенiя неизбѣжны,  ибо итоги,  и т о г и   подвидимъ! Р ѣ ш а т ь   надо! Вотъ вчера  умеръ  уже семнадцатый! Отъ  голода! Но…  третьяго  дня  въ Алупкѣ  разстрѣляли  двѣнадцать  офицеровъ! Вернулись  изъ Болгарiи на фелугѣ, по семьямъ  стосковались. И я какъ разъ  видѣлъ   т о т ъ   с а м ы й   автомобиль, какъ  поѣхали расправляться за то,  что  воротились  къ родинѣ, отъ тоски  по ней!! Сидѣлъ тамъ…  по-этъ, по виду! Волосы  по плечамъ, какъ вороново крыло… въ глазахъ – мечтательное, до одухотворенности! Что-то такое – не  отъ мiра сего! Героическое дерзанiе!  О н ъ, въ какихъ-то  облакахъ пребывающiй,  приказалъ!!! рабамъ  приказалъ  убить  двѣнадцать  русскихъ героевъ,  къ родинѣ воротившихся! Стойте!! – подбѣжалъ  ко мнѣ  докторъ и схватилъ  за руку… – Ч е г о-то  мы не учитываемъ! Не   в с ѣ  вѣдь умираютъ! Значитъ,  жизнь  будетъ идти… она идетъ, идетъ  уже тѣмъ, что есть,  которые убиваютъ! и только! въ  этомъ и жизнь, – въ убиванiи! Телефоны работаютъ: «Убить»? – «Убить». – «Ѣдемъ»! – «Торопитесь»! – Это  уже  видъ функцiи  принимаетъ!! Значитъ, ясно: надо.. уходить. 

– А надежда, докторъ? А расплата?! 

– Функцiя! – говорю. Какая  можетъ  быть тутъ  надежда?! А расплата – укрѣпленiе  функцiи. Мерси  покорно. Гнiенiе  конституцiональное! Вы имѣете  понятiе  о газоидеальной  гангренѣ?  Вы не  слышите  этого  шипѣнья?!  Ну,  слушайте. Почему  всера  не были на собранiи? Смо-трите,  могутъ и убить! Я вамъ  сейчасъ…

Докторъ  вытащилъ  изъ какой-то  складки заплатъ  розовенькiй  листокъ бумаги,  затрещавшiй  въ  вѣтрѣ.

– Стой, не дерись… сейчасъ  выпущу… Читайте, на розовенькомъ-то: «явка  обязательна,  подъ страхомъ преданiя  суду революцiоннаго трибунала»! Значитъ,  вплоть  до…  функцiи! Я не  потому  пошелъ, а…  выступалъ  самъ маэстро! Н-ну,  хоть маэстро  функцiи! самъ  товарищъ  Дерябинъ! Раньше  парнишка  Путиловскаго  заводу  нашихъ  профессоровъ  пушилъ и учителямъ носы  утиралъ, а они  улыбались не безъ  прiятности, а тутъ  самъ  Дерябинъ! Все  козыри  ихнiе! Чтобы  в с я  интеллигенцiя  явилась! Она  любитъ  «Голгофу»-то, ну, съ  ея вкусами-то и считаются. Вѣдь   о н и-то,  центръ-то,  пси-хологи!  Всѣ  перепоночки  интеллигенцiи-то знаютъ… Всѣ  и явились. Съ зубками  больными даже, съ  катарами…  кашлю что было,  насмрку! Они  не являлись, когда ихъ  на борьбу  звали, отъ  Дерябиныхъ-то  защищать и себя, и…  Но тутъ  явились  на порку  аккуратно,  заблаговременно! Хоть и въ лоскуткахъ пришли,  но въ  очкахъ! нѣктороые  воротнички надѣли,  можетъ быть  для поддержанiя  достоинства  и какъ  бы въ  протестъ. Безъ сапогъ,  но въ воротничкѣ, но…  покоренъ! Доктора, учителя, артисты… Эти – съ лицомъ  хоть  и насмѣшливо-независимымъ, но съ дрожью губъ. Въ глазахъ  хоть и  тревожный  блудъ, и какъ  бы подобострастiе, но и сознанiе  гордое – служенiе  свободному  искусству! Кашлянетъ по  театральному, львенкомъ этакимъ  салоннымъ,  будто на сценѣ, и…  испугается – будто  поперхнулся. Товарищъ Дерябинъ въ  бобровой  шапкѣ, шуба  внакидку,  лисья… какъ у Пугачова!  

– Но… у него хорьковая  шуба…                 

– Ну, да! У него  и хорьковая  есть. А тутъ въ лисьей. Фи-гу-ра! Или  мясникъ  онъ былъ, или въ  борцахъ  работалъ…  а можетъ быть, и урядникъ, въ  хлѣбномъ  селѣ таiе  попадаются… широкорылый,  скуластый… Ноганъ на столъ!  О просвященiи  народа! Что  ужъ онъ гвоорилъ..! Ну… Да  ка-акъ  зы-кнетъ..! – такъ всѣ и… «Такiе-сякiе… за народную  потъ-кровь.. набили себѣ головы всяческими  науками! Требую!! Раскройте  свои мозги и покажите пролетарiату! А не  рас-кро-ете… тогда мы ихъ… рас-краимъ!» И ноганомъ! Въ гробъ  прямо  положилъ!  Ти-ши-на… Вѣдь,  рукоплескать  бы надо, а? Дождались  какого  торжества-то! Власть,  вѣдь,  наконецъ-то на просвѣщенiе  народное призываетъ! Вѣдь,  бывало,  самоѣды  какъ живутъ,  или какъ  свободные американцы гражданскiе  праздники  празднуютъ, и какъ  отдыхаютъ,  и развлекются, черезъ  волшебный  фонарь народу  показать  тщились, какъ бы хоть  кусочкомъ  своего  ума-знанiя-мозга подѣлиться,  на ушко  шепнуть…  изъ-подъ  полы,  за двадцать верстъ по грязи  бѣжали, показать   и с т и н у-то  какъ  пытались… а тутъ  в с ѣ   м о з г и   требуется  показать, а…  И какъ-будто недовольны остались! Не  то,  что бы  недовольны, а…  потрясенiе!  Готовность-то  изображаютъ, а въ  кашлѣ-то  нѣкторыя тѣнь  есть. Но…  когда  пошли,  подхихикивали! А  докторъ  одинъ,  Шуталовъ… и гвооритъ: «А знаете… мнѣ это нравится!  Почвенно, а, главное,  н е п о с р е д с т в е н н г с т и-то  сколько! Душа народная  пробуждается! Переварка Рефлексы  пора  оставить,  неугодно ли… въ черную работу»! И за товарищемъ  Дерябинымъ  побѣжалъ!  ручку потрясти. Что  это – подлость или… отъ  благороднаго  покаянiя?! Въ помойкѣ  пополоскаться?! Вѣдь,  есть такiе…  Зовутъ  полоскаться и претерпѣть. Поклонимся  голотѣ безстыжей и побѣдимъ… помойкой! Чѣмъ  и покажемъ  любовь  къ народу! Правда, у такихъ  головы  больше  рѣдкой… но если  и рѣдька  начнетъ  долбить и терзаться – простимъ-простимъ и претерпимъ! – такъ… Источимся съ  страданiи  сладостномъ! Вотъ она,  гниль-то  мозговая! Ну,  съ  такимъ  матерьяльцемъ только въ  помойкѣ  и полоскаться. Во что  Прометей-то,  Каинъ-то прославленный  вылился! – въ  босяка,  на сладостной  Голгофѣ-помойкѣ самозабвенно  истекающаго любовiю! Къ  звѣрямъ  бы ушелъ…  не могу..! 

Докторъ  пускаетъ  розовенькую  бумажку, и она  взмываетъ  кверху и порхаетъ  розовой  бабочкой. Понесло ее  къ  морю.

– Не спѣшите. Все хочу   г л а в н о е  высказать, а мысли… мозгъ  точатъ,  какъ  мыши…  все  перегрызаютъ. Не съ  кипарисами же говорить?!  Не съ  кѣмъ  говорить стало… Боятся  говорить! И думать скоро  будутъ  бояться. Я   и м ъ    п а к е т и к ъ   хочу оставить,  въ назиданiе. Здѣшнiе-то,  конечно,  и не поймутъ,  мавры-то… а вотъ  бы господамъ журналистамъ-то бывшимъ… О н и, вѣдь, все  по журналистикѣ до кровопуска-то… Интересно,  когда они  одинъ  на одинъ съ собой?.. Не  волкъ  же  они или удавъ? когда  пожретъ,  только  бурчанiе  свое слушаетъ въ  дремотѣ… Если у  нихъ  человѣческое  что-то имѣется,  не могутъ  они,  когда передъ  зеркаломъ  съ  глазу на глазъ… Плюютъ  въ себя? какъ  вы думаете… или  ржутъ?!! Или передъ  зеркаломъ  себѣуспокоительныя  рѣчи произносятъ? Во имя,  дескать... И шахеръ-махеръ – во имя?! И – все? Этотъ  вотъ  смо-кингъ – отъ  всенароднаго  портного, не носятъ?  человѣчины  не ѣдятъ? Какъ же не ѣдятъ!? На каждаго изъ  н и х ъ… сколько  сотенъ  тысячъ  головушекъ-то россiйскихъ падаетъ?  А   о н и   ихъ рѣчами,  рѣчами засыпаютъ,  песочкомъ краснымъ… Такъ-таки и не возмѣрится?! О, какъ  возмѣрится!..  до седьмого колѣна возмѣрится! Вотъ,  и объ этомъ во снѣ  мнѣ было… Т ѣ-н и  задавятъ! Э т и,  здѣшнiе, что! Но и они  наводятъ  на  выводы… Вчера иду по мосту. Трое  звѣздоносцевъ  обгоняютъ, въ  шлыкахъ витязей… въ  издѣвкѣ-то этой  надъ давнимъ  нашимъ, – когда  лыкомъ сшивали Русь!  Про пенснэ  мое,  какъ  полагается,  го-гочутъ! Молчу.  И вотъ,  непристойные звуки стали производить, нарочно! Воздухъ  отравили и го-гочутъ! Только человѣку можетъ такое въ  башку  притти… Животное есть,  вонючка… Такъ она отъ смерти   э т и м ъ  спасается,  жидкостью-то  своею! Э т и   такъ,  а тѣ… с л о в о,  душу  заразили,  все завоняли! и  еще  весь мiръ  приглашаютъ: дружно будемъ… вонять! И есть идутъ!! Въ вони  этой  даже  какое-то  искупленiе и постраданiе  находятъ! возрожденiе  черезъ вонь  ждутъ! Могiй  вмѣстити! – говорятъ!! Франциски Ассизскiе  какiе… супъ  себѣ  изъ  вышвырнутыхъ  мощей  будутъ  кушать  и…  плакать! А потому – постраданiе-то  сладостно!  Словоблудiе-то  каково! Что же,  уходите? 

Онъ  провожаетъ  меня,  доводитъ  до бассейна и останавливаетъ.

– Тутъ потише. Я ужъ  въ свой… склепъ-то  и не зову. Да и  все  прибираюсь,  бумажки  какiя… Да… я вчера  Кука читалъ, про дикарей,  и плакалъ! Животъ  болѣлъ  отъ  коллагина  пирожка… Милые  дикари,  святые! Тоже,  угощали  Кука  человѣчинкой…  отъ радушiя  угощали! По-медвѣжьи… и ящерицу на жертвенномъ  блюдѣ подавали! Какъ эти горы – святы  въ  невѣденiи своемъ. Горы,  падите на насъ! Холмы,  покройте! Отъ нихъ  уходить  жалко. Хожу  по садамъ,  каждое  деревцо  оглядываю,  прощаюсь. Скверно, что   т а к ъ   съ трупами,  валяются  т а м ъ   недѣлями! И  кладбище гнусное,  наюру, вѣтрено… Эту  вотъ  руку  собаки  обгрызутъ…

– Вѣдь все же – химiя, докторъ?  

– А непрiятно. Эстетика-то… стоитъ  чего-нибудь? Вонъ  художникъ  занкомый говоритъ… – лучше бы хоть  удавили! Приказали  плакаты  противъ сыпняка писать…  вошей поярче  пролетарiату  изобразить! Написалъ  пару  солидныхъ,  заработалъ фунтъ  хлѣба… да  дорогой  дѣтямъ отдалъ: не могу, говоритъ, отъ   э т о г о   кормиться! Нѣтъ,  не говорите..  Море-то,  море-то  каково! И блескъ, и трепетъ… – у Гоголя недавно  гдѣ-то. Сколько прекраснаго   б ы л о! Ахъ, на пароходъ бы сейчасъ… гдѣ-нибудь въ  Индiйскомъ Океанѣ… куда-нибудь на Цейлонъ  пристать… въ  джунгли, въ  лѣса забраться…  Храмы тамъ заросли, въ  зеленой тишинѣ дремлютъ. И Будда, огромный, въ  зеленомъ сумракѣ. Жуки лѣсные ползаютъ по немъ,  райскiя  птицы  порхаютъ…  то на плечо  къ нему сядутъ,  то на ухо,  чирикаютъ про свое… и непремѣнно  ручеекъ  журчитъ… А онъ,  давнiй-давнiй… съ  длинными глазами,  смотритъ-смотритъ,  безстрастно. Я на  картинкахъ его такимъ  видалъ. Чувствуется, что онъ   в с е   з н а е т ъ! И все  молчитъ! Не мелкое,  гаденькое,  копѣечное…  не великую  силу  «четыреххвостки» или «диктатуру  пролетарiата»,  который звуками воздухъ отравляетъ, а… В с е   знаетъ! Стать  бы передъ  нимъ такъ вотъ… съ  книгами со всѣми на головѣ,  что за цѣлую  жизнь прочиталъ,  съ муками, какими  накормили… и… – онъ  бы   в с е   понималъ! – и сказалъ  только глазами,  руками такъ… – «Ну, что? какъ съ  ду-мой-то  ты своей,  с в о е й?»  А онъ бы – ни рѣсничкой! Зрячiй  и мудрый Камень! Вотъ такъ  подумаю – и не  страшно! Ничего не  страшно! Мудрый камень, – и  вниду въ онъ! Хоть бы на полчаса,  для внѣдренiя въ…  сущее. Вѣдь, я  теперь  ужъ кипарисамъ молюсь! Горамъ  молюсь,  чистотѣ ихней и «Буддѣ» въ нихъ! Если бы я  теперь,  т е п е р ь…  миндали сажалъ,  минадльному бы и богу молился! Вѣдь и у миндаля есть   с в о й  богъ,  миндальный. Есть и кипарисный, и куриный. И все – въ   Л о н ѣ  пребываетъ… Тамъ  бы, у подножiя, и скончать дни…  упереться въ   Н е г о  глазами и…  отойти  съ  миромъ. Можетъ быть «тайну» ухватишь, – и примиришься. Понимаю,  почему и Огню  поклоняются! Огонь  отъ  Н е г о  исходитъ, къ   Н е м у   возвращается! И вѣтеръ… Е г о   дыханiе!  

Докторъ словно  хватаетъ  вѣтеръ,  руками  черпаетъ.

– Чатырдагскiй, чистый. Теперь  ужъ онъ  какъ  прiятель… Сегодня ночью  какъ  зашумѣлъ  по крышѣ… Здравствуй,  говорю,  другъ вѣрный. Шумишь?   и меня, старика, не забываешь?... А вотъ… съ  помойкой не примирюсь! Я умирать буду, а   о н и  двери съ  крюковъ тащить! Вчера  двѣ рамы  и колоду выворотили въ томъ домѣ, ночью слышалъ. А   о н и   чужихъ коровъ  свѣжевать… а   о н и   съ дѣвками  подъ моими миндалями валяться?  А   о н и   граммофонъ заведутъ и «барыню»  на всѣ  корки? Каждый  вечеръ они  меня  «барыней» терзаютъ! Только-только  съ величайшимъ напряженiемъ  въ свое  вглядываться начнешь,  муку свою  разсасывать… – «барыню» съ  перехватомъ! Ужасъ  въ томъ, что   о н и-то  никакого ужаса не ощущаютъ! Ну,  какой ужасъ  у бациллы,  когда она  въ человѣческой крови  плаваетъ?  Одно блаженство!... И  двоится, и четвертится, ядомъ  отравляетъ  и въ ядѣ  своемъ  плодится! А прекрасное  тѣло  юнаго  существа  бьется  въ  послѣднихъ  судорогахъ отъ какого-то  подлаго менингита! Оно – «папа, мама…  умираю… темно… гдѣ же вы?!» – а она,  бацилла-то,  ужъ въ  сердцѣ, въ послѣднемъ  очажкѣ мозга-сознанiя канканъ  раздѣлываетъ  подъ «барыню»! На автомобиляхъ въ  мозгу-то  вывертываетъ! У бациллы  тоже,  можетъ быть,  какiе-нибудь  свои авто имѣются, съ  поправочками, понятно… Я себѣ  такiя  картины  по ночамъ представляю…  черепъ горитъ! И не  воображалъ  никогда,  что въ  голодѣи тоскѣ смертной  т а к i я   картины приходить  могутъ. На миндалѣ настоено! Нѣтъ,  вы скажите,  откуда   о н и  – т а к i е?!. Бациллы  человѣчьи! Гдѣ  Пастеръ Великiй?  Гдѣ  сильный,  добрые,  славные? Почему ушли?!  Молчатъ… Нѣтъ,  вы погодите,  не уходите… Я вамъ  послѣднее  дерзанiк покажу…  символъ  заключительный..! 

Докторъ бѣжитъ  къ водоему, за  сарайчикъ,  гдѣ у него двѣ  цистерны – для  лѣта и для зимы. Таинственно  манитъ пальцемъ. 

– Всѣмъ извѣстно, что у  меня  особо  собранная  вода, – всегда  прозрачная  и холодная. И вотъ глядите! Вы поглядите!! 

Онъ  подымаетъ  побитую  войлокомъ  прикрышку люка и требуетъ,  чтобы я нагнулся.

– Видите эту… гнусность?! Вы видите?!.

Я вижу  плавающую  «гнусность».

– Это мои сосѣди съ  пункта, «барыню»-то которые… Одному  я недавно  нарывъ на пальцѣ  вскрывалъ. И вотъ,  они   о т р а в и л и  мнѣ   м о ю   воду! Обезьяна нагадила,  что съ обезьянв спрашивать? Дорожка  показана  « вождями» стада,  которые  всю жизнь отравили!.. 

– Ступайте,  докторъ… нехорошо  на вѣтру. 

– Не  могу  т а м ъ. Ночью  еще  могу,  читаю  при  печуркѣ. А днемъ  все хожу… 

Онъ машетъ  рукой. Мы  не встрѣтимся  больше.  

            

Т А М Ъ,   В Н И З У

 

         

 



[1]  Ибо когда мы были у вас, то завещевали вам сие: если кто не хочет трудиться, тот и не ешь.(2 Фес. 3:10)

[2]Познал я, что все, что делает Бог, пребывает вовек: к тому нечего прибавлять и от того нечего убавить, - и Бог делает так, чтобы благоговели пред лицем Его. 15 Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, - и Бог воззовет прошедшее. (Еккл. 3:14-15)

[3]  Число конного войска было две тьмы тем; и я слышал число его. 17 Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней - как головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера. 18 От этих трех язв, от огня, дыма и серы, выходящих изо рта их, умерла третья часть людей; 19 ибо сила коней заключалась во рту их и в хвостах их; а хвосты их были подобны змеям, и имели головы, и ими они вредили. (Откр. 9:16-19)

[4] Выслушайте это, алчущие поглотить бедных и погубить нищих, - 5 вы, которые говорите: "когда-то пройдет новолуние, чтобы нам продавать хлеб, и суббота, чтобы открыть житницы, уменьшить меру, увеличить цену сикля и обманывать неверными весами, 6 чтобы покупать неимущих за серебро и бедных за пару обуви, а высевки из хлеба продавать". 7 Клялся Господь славою Иакова: поистине во веки не забуду ни одного из дел их! 8 Не поколеблется ли от этого земля, и не восплачет ли каждый, живущий на ней? Взволнуется вся она, как река, и будет подниматься и опускаться, как река Египетская. 9 И будет в тот день, говорит Господь Бог: произведу закат солнца в полдень и омрачу землю среди светлого дня. 10 И обращу праздники ваши в сетование и все песни ваши в плач, и возложу на все чресла вретище и плешь на всякую голову; и произведу [в] [стране] плач, как о единственном сыне, и конец ее будет - как горький день. 11 Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я пошлю на землю голод, - не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. 12 И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его. 13 В тот день истаявать будут от жажды красивые девы и юноши, 14 которые клянутся грехом Самарийским и говорят: "жив бог твой, Дан! и жив путь в Вирсавию!" - Они падут и уже не встанут.(Ам. 8:4-14)

[5] Видите ныне, что это Я, Я - и нет Бога, кроме Меня: Я умерщвляю и оживляю, Я поражаю и Я исцеляю, и никто не избавит от руки Моей.(Втор. 32:39)

[6] Один умирает в самой полноте сил своих, совершенно спокойный и мирный; 24 внутренности его полны жира, и кости его напоены мозгом. 25 А другой умирает с душею огорченною, не вкусив добра. 26 И они вместе будут лежать во прахе, и червь покроет их. (Иов. 21:23-26)

[7] ибо каким судом судите, [таким] будете судимы; и какою мерою мерите, [такою] и вам будут мерить. (Матф. 7:2); И сказал им: замечайте, что слышите: какою мерою мерите, такою отмерено будет вам и прибавлено будет вам, слушающим. (Мар. 4:24); давайте, и дастся вам: мерою доброю, утрясенною, нагнетенною и переполненною отсыплют вам в лоно ваше; ибо, какою мерою мерите, такою же отмерится и вам. (Лук. 6:38)